– Я… Сны Люка волнуют меня. И когда я просыпаюсь, то думаю только о них, – сказал он наконец и тут же замолчал.
Он не собирался ей в этом сознаваться.
– И ты понимаешь, брат мой, почему эти сны так задевают тебя.
Это было утверждение, но он посмотрел на нее вопросительно.
– Ты – один из нас, – сказала она. – Ты принадлежишь к расе.
От удивления он приоткрыл рот и уставился на нее. Некоторое время он не мог произнести ни слова, а потом пробормотал:
– Не буду слушать ничего подобного!
– Именно поэтому эти сны так легко приходят к тебе. Именно поэтому тебя тянет ко мне, поэтому ты отчасти веришь моему рассказу. Все это произошло не благодаря какому-то колдовству и не из-за случайного совпадения, а потому, что ты – это ты. Да, ты обманут, ты околдован, брат мой. Но не мной. И борьба идет не за мою душу… а за твою.
Не успела она договорить, как Мишель решительно сунул перо, чернильницу и пергамент в сумку.
– Я… Если вы не собираетесь продолжать свои показания, я должен уйти. Мне надо помолиться. Отец Шарль и епископ Риго были правы. Вы чрезвычайно опасная женщина.
Но когда он повернулся, чтобы позвать тюремщика, то на долю секунды бросил взгляд на ее лицо. И в ее темных глазах и приоткрытых распухших губах увидел чистейшую смесь такой любви и такого сожаления, что у него сжалось сердце. Но он справился с собой и пошел прочь.
Похоже было, что отцу Шарлю не стало легче. А брату Андре, очевидно, нечего было сообщить. Он просто встал со стула у постели больного, кивнул Мишелю и поспешил что-нибудь перекусить.
У Мишеля, однако, совсем не было аппетита. Ему не хотелось ни есть, ни молиться. Вместо этого он сел на деревянную скамью, на которой только что сидел Андре, и стал изучать лицо своего учителя. Бледность отца Шарля приобрела желтоватый оттенок, щеки и плотно закрытые глаза, казалось, ввалились еще больше, губы были сомкнуты и потрескались так, что вот-вот должны были начать кровоточить, несмотря на то что брат Андре оставил влажную тряпку, которой, вероятно, их смачивал. Казалось, в любую минуту отец Шарль может отойти в мир иной.
– Благословите меня, отче, – прошептал Мишель лежавшему без сознания священнику, – ибо я согрешил. Я влюбился в ведьму, которую зовут Сибилль. Я слушаю ее рассказы о ереси и магии и слышу в них только добро. Я слушаю, как она говорит о богине, и чувствую, что это воодушевляет меня. Меня ведут на бойню, как бессловесное животное. Я проиграл, а она добилась того, чего хотела.
В камине мерцал огонь. Мишель откинулся назад, прислонил голову к стене и уставился на игравшие на потолке тени.
Что это были за тени? Просто фантомы, и ничего более. Черные лживые образы, порожденные простой, конкретной реальностью. Может, такой же ложью был и рассказ аббатисы? Или она все же говорила правду? А может, его чувства к ней были просто порождением какого-то мощного заклятия?
Он крепко зажмурился и закрыл уши руками, чтобы загородиться от всех мыслей, всех воспоминаний, всех внутренних видений и голосов. Он все сильнее зажимал уши, и пальцы его дрожали. Потом, пытаясь заглушить все звуки, он зашептал:
– Богородица Дево, радуйся, Благодатная Марие, Господь с Тобою, благословенна Ты в женах…
Снова и снова повторял он эту молитву, пока глубокий покой не снизошел на него. И несмотря на то что глаза его были крепко закрыты, перед ним возникло видение. Пресвятая Матерь, в ослепительно белом одеянии и небесно-голубом покрывале. Она протянула к нему руки и благословила его.
То была совершенная святость. Мишель взял четки и пал на колени.
ТУЛУЗА, СЕНТЯБРЬ 1356 ГОДА
XVIII
Образы из жизни другого человека снизошли на него – беспорядочно, суматошно.
Образ отца, выздоровевшего и не желающего отдавать единственного ребенка и отрекающегося от своего обещания обучить сына, как пользоваться своим даром.
Образ шестилетнего Люка, все еще живущего в отцовском доме. Он бежит мимо ярких разноцветных клубков пряжи и гобеленов, и под его ногами хрустят травы и цветы, которыми усыпан пол, – мята болотная, мята перечная, розмарин, лаванда, роза, от смешанного запаха которых кружится голова. Это комната его матери.
Вырвавшись из рук отца, Люк бежит мимо страж-пика прямо в объятия матери и вдруг начинает задыхаться, потому что мгновенным движением она хватает его за шею и пытается ее свернуть, словно хрупкую шейку птички.
Ее руки такие мягкие, такие прохладные и такие сильные!
Он пытался закричать, но не смог. Он не мог даже дышать. Удивление лишило его способности к сопротивлению. Вместо этого он смотрел на ее лицо. Красота сошла с него, черты исказились, став страшными, как у ведьмы, но Люк смог заглянуть в ее глаза по ту сторону безумия и увидел там любовь и страстную мольбу о прощении.
В этот момент отец уже подбежал к ней и попытался быстрым и ласковым движением отвести ее руки, но ее сила оказалась совершенно сверхъестественной, поэтому отцу пришлось бороться с ней вместе со стражником, и когда они уже побороли ее и налегли на нее сверху, она продолжала выть и отчаянно протягивать руки к сыну.
В течение двух дней вещи Люка были упакованы, и он был отправлен в поместье дяди Эдуара.
Оно было большим, хотя и не таким большим, как отцовское, но атмосфера там была более радостная и даже спокойная. В этой атмосфере Люк просто расцвел. Это было самое счастливое время его жизни, в том числе и потому, что Эдуар, как и все рыцари в его маленьком отряде, всегда оставался веселым и радостным.
Там Люк выучился всему тому, что положено было уметь дворянину. Он преуспел во всем: в танцах, которым был вынужден учиться с сыновьями других рыцарей (которые танцевали, хихикая над теми, кому досталась дамская партия, но с большим воодушевлением); в соколиной охоте, вынуждавшей его вздрагивать всякий раз, когда красивая птица с толстыми, острыми когтями садилась к нему на перчатку и, хлопая могучими крыльями, поворачивала голову набок и смотрела на него пронзительным взглядом; в фехтовании, к которому у него были исключительные способности, и в верховой езде.
Он легко освоил науку рыцарства и войны, хотя и не так легко, как другую науку – сокровенную, хранить которую в тайне поклялся своей жизнью.
Изучение этой сокровенной науки началось на тринадцатом году его жизни. Однажды, когда прошло уже достаточно времени после заката и ночь окутала землю тьмой, Эдуар пришел в комнату Люка и прошептал мальчику, проснувшемуся в кромешной тьме:
– Пойдем. Время пришло.
Не возражая ни словом, мальчик встал. Он надел одежду простолюдина и темный плащ, которые принес Эдуар, и последовал за ним по узкому тайному ходу, который вел из комнаты дяди наружу, к конюшне. Там они сели верхом и полчаса под звездным небом ехали по полям и лугам до ближайшего города.
А там Эдуар привел своего племянника совсем не к какому-нибудь богатому дому, подобающему рыцарям благородного происхождения. Они направились к маленьким, тесным домам, по сути, хижинам, построенным не из камня, а из дерева и соломы, жавшимся друг к другу на необычайно узенькой улочке и погруженным в темноту: в такой поздний час простые люди уже не разводят огонь.
«Простолюдины, – понял Люк, – да еще и самые бедные».
Но в этом месте не было той безнадежности, той грязи, которые были так характерны для гетто, которых ему уже доводилось видеть. Здания были чистыми и содержались в порядке, и не было той вони, что присутствовала на прочих городских улицах.
Все дома казались похожими как две капли воды, но Эдуар уверенно направился прямо в центр гетто, к одному конкретному дому. Там он спешился и постучал в дверь.
Поскольку в окнах света не было, Люк предположил, что все обитатели дома спят, но дверь отворилась почти мгновенно. Внутри было темно, и в руках у хозяина был лишь тусклый огарок свечи. Поэтому в полутьме он показался огромной тенью, могучим лохматым зверем, по сравнению с которым Эдуар выглядел как гном. Он не произнес ни слова, но нетерпеливо махнул рукой, приглашая войти.