Сегодня в подземелье было светлее – благодаря нескольким новым факелам. Возможно, была выполнена просьба парижских палачей, которым так было удобнее. Из-за высоких дверей их мрачной камеры доносились голоса и смех. Проходя мимо общей камеры, Мишель старался не поднимать глаз, но боковым зрением не мог не заметить на соломе кучу пропитанного кровью белья.
Тюремщик снова отпер одиночную камеру аббатисы, а уходя по просьбе отца Тома за табуретами, на этот раз не стал ее запирать.
На подвешенной к стене деревянной скамье сидела мать Мария-Франсуаза. Вчерашние раны выглядели сегодня еще хуже: глубокий порез, рассекший ей бровь, приобрел красновато-черный цвет. Веко под ним стало фиолетовым и так распухло, что в профиль даже перекрывало переносицу, отчего глаз превратился в темную сверкающую щелочку. Раздувшаяся верхняя губа стала красно-фиолетовой и покрылась какими-то пятнами.
Однако новых увечий со вчерашнего дня не появилось. И голос был сильным, хотя и дрожащим от гнева и скорби.
– Мои сестры! – воскликнула она, когда тюремщик принес два табурета.
Тома бесстрашно подвинул свой табурет к аббатисе и сел с самым невозмутимым видом. Мишель уселся не позади священника, а рядом с ним. Несмотря на раны аббатисы, в Мишеле с новой силой вспыхнула страсть, испытанная им во сне. Он снова увидел ее обнаженное, сияющее тело, светящиеся, как луны, груди… И она дотронулась до него, обволокла его…
Уши и щеки писца обдало внезапным жаром, но он постарался обуздать и похоть, и стыд. Пусть Сатана нападает на него, если ему так хочется; он, Мишель, будет думать только о Боге, только о священном долге, который ему предстоит выполнить.
– Мои сестры! – повторила мать Мария, и в ее голосе тоже прозвучала страсть – но страсть иная. – Два дня я слышу их крики. За что их так мучают, если единственный обвиняемый в этом преступлении – я? – Одной рукой она держалась за бок, а другой резко показала на себя. – И в то же время с момента прибытия ваших инквизиторов до меня никто и пальцем не дотронулся. Но ведь в папском дворце обнаружили меня, а не их! И это я…
– Оставьте позерство, мать Мария, – прервал ее Тома со спокойной прямотой. – Есть лишь два способа выйти из этого неприятного положения, как для вас лично, так и для ваших монахинь. Это смерть и проклятие либо признание, ведущее к вечной жизни и лишающее нас необходимости добывать сведения у соучастников ваших преступлений. К сожалению, добрый кардинал дал нам не слишком много времени. Итак, брат Мишель, – продолжал Тома, кивнув в сторону монаха, – сообщил мне, что вы не будете подписывать признание, которое было вам предложено. Это так?
Он сердито взглянула на Мишеля, а потом перевела взгляд на Тома и коротко кивнула. Вчера она казалась Мишелю такой маленькой и слабой, но теперь он видел, что она способна управлять монастырем, внушать страх епископу, давать советы самому Папе.
«Иисус, изгоняющий фарисеев из храма», – с восхищением подумал Мишель, а отец Тома тем временем продолжал:
– И что вы признаетесь только ему и никому другому.
– Да, да, я сказала это, но это не имеет никакого отношения к страданиям моих монахинь!
«Этот гнев воистину праведен, – подумал Мишель, – ибо зиждется лишь на сострадании к другим, без малейшей личной корысти».
Тома разжал губы, издав звук легкого раздражения.
– С вашими монахинями будут обращаться справедливо, согласно закону Церкви, как вы того и желаете, сестра. А теперь скажите быстро и честно: вы сделаете мне свое признание?
– Скажу еще раз: я признаюсь, но только брату Мишелю.
– Очень хорошо, – отрывисто произнес священник. – Ввиду вашего положения в Церкви я снизойду к вашей просьбе сделать свое признание брату Мишелю. Но если вы солжете или злоупотребите оказанной вам привилегией, то будете страдать вместе с вашими сестрами.
Тома встал и, шурша шелками, вышел из камеры. Мишель последовал за ним.
За дверью Тома остановился. Его рассеянный взгляд блуждал где-то далеко. Из камеры пыток по коридору разнесся взрыв хохота, но он словно не слышал его. С серьезным видом, какого писец никогда раньше за ним не замечал, он отвел Мишеля в сторонку и вполголоса сказал:
– Запиши ее признания, брат, а я сделаю так, чтобы они оказались законными в глазах Церкви. Только помни, что у нас лишь три дня и что у нас достаточно свидетельств, чтобы приговорить ее. У дворца Риго уже собрались толпы протестующих. Нам пришлось вызвать жандармов, чтобы разогнать их. Ее смерть должна последовать как можно быстрее.
Тома протянул руки. Мишель передал ему черную сумку и пояс с пером и чернильницей, оставив себе вощеные дощечки и стило. Затем белокурый священник направился в сторону общей камеры.
С глубоким вздохом и ощущением триумфа Мишель вернулся в камеру и закрыл за собой дверь.
– Матушка Мария-Франсуаза? – уважительно спросил он.
Теперь, оставшись с ней наедине, как это было во сне, Мишель тем не менее почувствовал, что увереннее может бороться с недостойными мыслями, хотя они снова и снова возвращались к нему. Он хотел только одного: помочь ей, и обращался с ней с тем почтением, которого заслуживала ее святость.
Она повернула к нему распухшее лицо и посмотрела на него с необыкновенно глубоким чувством, которого он не мог объяснить.
– Брат… – Голос ее смягчился, словно она обращалась теперь к дорогому другу. – У нас так мало времени… Я знаю, что они уготовили для меня. Ты выслушаешь мое признание? Ты запишешь его как следует, моими словами?
– Запишу, – тихо ответил он.
Чувство необычайной святости, покоя, сострадания исходило от ее существа, проникая и в него самого, и в каждый атом маленькой камеры. Как мог отец Тома не почувствовать этого? А Шарль? А Кретьен?
С благоговением Мишель взял восковую дощечку и палочку и, полный благодарности Создателю, начал писать: «В год 1357, в 23 день октября, мать Мария-Франсуаза, настоятельница францисканского монастыря в Каркассоне, официально предстала перед судом доминиканца…»
Здесь он оставил пробел, в который можно было бы потом вписать его собственное или какое-то другое имя, и продолжал: «…инквизитора, преследователя еретической греховности, назначенного апостольским престолом королевства Франции, и, поклявшись на Святом Евангелии говорить правду и ничего, кроме правды, о преступлениях ереси и колдовства, как в отношении себя лично, так и в отношении других людей, и живых, и мертвых, как свидетель, сказала и признала…»
IV
Меня зовут Мари-Сибилль де Кавакюль. Я родилась в деревне, расположенной недалеко от Тулузы, и родилась я в сорочке. Как говорила моя бабушка, чьи сильные, красивые руки помогли мне, как и сотне других младенцев, выбраться на свет, это отметило меня как человека, одаренного внутренним зрением.
Но, как считают священники и инквизиторы, это отметило меня как человека, находящегося в сговоре с дьяволом.
Я не поклоняюсь их дьяволу. Но не поклоняюсь также и их богам – Иисусу, Иегове или Духу Святому. Но я уважаю их, ибо все боги суть один. Я поклоняюсь великой матери, той, которую многие называют Дианой и чье тайное имя инквизиторы никогда не узнают.
Если это делает меня, по их определению, ведьмой – что ж, пусть так и будет. Я ведьма, так же как они – христиане и убийцы.
В моей жизни было много ужасного. Я познала голод, чуму и войну, но самым худшим страданием было то, что это оказалось ненужным – ненужным, потому что было вызвано не волей какого-либо бога, а человеческим невежеством, человеческим страхом. Очень трудно, когда тебя заставляют принять внешние атрибуты религии и поклоняться богам, перед которыми ты не благоговеешь. Но теперь уже великое множество невинных подверглось пыткам и множество сгорело заживо на кострах – и служителей богини, как бы они ее ни называли, и евреев, и даже набожных христиан, которые ненароком перешли дорогу власть имущим. Каждая женщина, которая осмеливалась использовать древнее знание трав и заклинаний, чтобы исцелять больных или принимать младенцев, и по своей глупости призналась в этом, приняла мучительную смерть. И сколько знаний пропало навеки…