— А знаешь ли ты, что ты самая лучшая мать, какая только может быть на свете?
Да.
Но она уже устала, а некоторое время спустя впала в беспамятство.
Они были правы — друзья, стоявшие тут, в маминой «утренней комнате», куда попадали первые солнечные лучи, — когда говорили, качая головой, что Софи Бэрри не смогла бы жить в зависимом положении инвалида. Это к лучшему, что она быстро избавилась от боли и унижения.
Неужели с того воскресного утра прошло всего две недели? А кажется — десять лет.
Морин развернула черные полиэтиленовые мешки. Она знала, что большую часть оставшихся после мамы вещей можно смело выкинуть. Некому было дивиться и восторгаться, перебирая памятные свидетельства давних балов или подписанные замысловатыми закорючками программки давно забытых концертов. Нет внуков, которые бы охали и ахали над далеким прошлым. А у Морин и без того дел хватает.
Она сидела за маленьким письменным столом: антиквариат! Можно бы взять столик к себе в квартиру, поставить в передней. Это была совершенно непрактичная вещь из тех времен, когда дамы писали только короткие записки да пригласительные билеты. Непригодная для сегодняшнего мира. Миссис О'Хаган удивилась: как это Морин не собирается переезжать из своей квартиры в старый дом? Она была уверена: Софи не одобрила бы продажу родового гнезда Бэрри. Но Морин была непреклонна. При своей занятости она не могла позволить себе возиться с таким большим домом, где столько углов и закоулков. Ее собственное жизненное пространство было спланировано строго под ее нужды, словно по индивидуальному заказу: шкафы для одежды во всю стену; кабинет с канцелярскими шкафчиками — почти что мини-офис; большая комната, где она могла принимать гостей; кухня, из которой полностью виден обеденный стол, так что она могла не прерывать разговора с гостями, подавая им ужин.
Нет, вернуться сюда было бы шагом назад. И мама тоже это знала.
Сначала Морин занялась финансами. И с удивлением обнаружила, какой несобранной стала ее мать в последнее время, какую канитель разводила по пустякам. Грустно было видеть все эти записочки, памятки, вопросы, которые она писала самой себе. Казалось, так легко было бы упорядочить все по собственной нехитрой системе Морин — дело пяти минут. Просто написать письмо в банк с просьбой перечислять ежемесячно столько-то за электричество, столько-то за газ, столько-то страховому фонду… Сразу бы отпала необходимость во всех этих запросах и письмах с выражением недоумения. Похоже, мама была гораздо менее организованной и практичной, чем казалось со стороны.
Далее пошла бесконечная переписка с биржевым брокером. Как и все люди ее поколения, мать полагала, что мерилом богатства служат ценные бумаги. Морин нашла только письма брокера: мама не оставляла копий своих посланий — это была бы печальная повесть растерянности и разочарований.
Усталость и грусть овладели Морин, когда она просмотрела ворох ответов брокера на письма матери, по всей видимости, полные раздраженных вопросов и требований объяснить, как это так получается, что отличные, как всем известно, акции обращаются в ничто. Морин тут же написала брокеру письмо, в котором сообщала о смерти матери и просила прислать ей сведения о состоянии портфеля ценных бумаг на данный момент. Она пожалела, что принимала в делах матери слишком мало участия, но мама держалась всегда с таким достоинством… Была граница, через которую дочь не смела переступить.
Все свои письма Морин держала в плоском портфельчике; вернувшись домой, она сделает с них фотокопии. Она уже получила лестный отзыв о своем умении вести дела от маминого поверенного мистера Уайта; он жалел, что не все молодые женщины такие же организованные, хотя, конечно, как бы она сумела создать собственное крупное дело, не обладая умом финансиста и способностями администратора. Он показал ей мамино простое завещание, в котором она оставляла все своей возлюбленной дочери Мэри Кэтрин (Морин) Бэрри с благодарностью за годы любви и неустанной заботы. Документ был составлен в 1962-м году. Сразу после их примирения. После того, как мама признала, что Морин вправе жить так, как считает нужным. С того дня, как Софи Бэрри письменно поблагодарила дочь за любовь и заботу, прошло еще двадцать три года этой любви и заботы. Тогда, в 1962-м, она ни за что бы не поверила, что за двадцать с лишним лет Морин так и не выйдет замуж и все эти годы будет ее самым близким другом.
Разобрать документы оказалось делом не таким скорым, как она думала. У нее возникло странное чувство утраты, совершенно непохожее на горе, которое она испытывала на похоронах. Теперь она переживала нечто вроде утраты иллюзий: мама перестала быть для нее образцом всех совершенств и добродетелей. Запрятанный в ящиках прелестного антикварного столика хаос говорил о растерянной женщине, капризной и сварливой старухе. Это была уже не та спокойная, прекрасная Софи Бэрри, что еще две недели назад сидела здесь, в этой со вкусом обставленной «утренней комнате», точно королева в тронном зале. Открытие этой, другой стороны матери совсем не порадовало Морин.
Она сварила себе кофе, чтобы взбодриться, и решительно взялась за следующий большой пухлый конверт. «Морин, дитя мое, — любила повторять мама, — если уж браться за что-то, то делать как следует». Эта рекомендация распространялась на все случаи жизни, начиная с правила дважды в день намазывать лицо особым маминым кремом, а затем спрыскивать его розовой водой и кончая необходимостью подолгу упражняться на заднем дворе в теннисе ради того, чтобы лучше выглядеть на летних приемах. Что ж, если бы мама могла видеть ее сейчас (в чем Морин сомневалась), она бы убедилась, что любящая дочь не забыла ее наставлений.
Но к чему Морин оказалась совершенно неготовой, так это к содержимому конверта с надписью «Поверенный». Она ожидала найти там еще одну бестолковую хронику деловых отношений по поводу акций и тому подобного, но то были бумаги о совсем других отношениях, и притом сорокалетней давности. Среди них имелся ряд документов, датированных 1945-м годом. И они говорили о том, что отец Морин, Бернард Джеймс Бэрри, вовсе не умер от инфекции в Северной Родезии сразу после войны. Ее отец бросил Софи Бэрри сорок лет назад. Бросил жену с дочерью ради другой женщины и переселился к ней в Булавайо. Тогда это была Южная Родезия, теперь Зимбабве.
Из всего, что она прочла, одно она поняла совершенно ясно: отец ее, быть может, еще жив. И живет в городе Булавайо в Зимбабве. Сейчас ему должно быть лет семьдесят. У нее даже могут оказаться единокровные братья и сестры не намного моложе ее самой. Женщину, которая определялась как гражданская жена ее отца, звали Флора Джонс, она была англичанка, родом из Бирмингема. Мама сказала бы, что Флора — имя для прислуги, с яростью подумала Морин.
Не в ее привычках было прикладываться к бутылке в разгар воскресного утра; вышколенная на этот счет, как и во всем другом, Морин Бэрри понимала, что пить в одиночестве — опасная привычка. (Это, как и все остальное, она узнала от мамы.) Слишком многие из ее друзей, которым не с кем было расслабиться в конце длинного тяжелого дня, пристрастились к выпивке. Мама говорила, что вдовы, которые не умеют держать себя в руках, незаметно опускаются и превращаются в выпивох. Вдовы! Зачем было сорок лет твердить эту ложь? Не рассказать единственной дочери о главном в своей жизни? И какой надо быть женщиной, чтобы увековечить миф о муже, якобы похороненном на другом конце света!
Содрогнувшись от ужаса, Морин осознала, что ее мать, будучи в здравом уме, каждый год молилась в церкви за упокой души Бернарда Джеймса Бэрри, который был жив, если и не все эти годы, то по крайней мере еще какое-то время после своих «похорон».
Морин заметила графин с виски. Она сняла пробку, и запах напомнил ей о том, как в детстве, много-много лет назад, у нее болел зуб и мама, чтобы успокоить боль, приложила ей к десне ватку, смоченную виски. Мама так любила свою девочку!
Морин налила себе большую порцию чистого виски, осушила стакан и разрыдалась.