– У меня нет родителей. Я как бы с гувернанткой. С мисс мисс Эммет.
– Гувернантка, да, правильно, гувернантка. Но сестра, сестра.
– Тоже правильно, – говорю я, – сестра. Тут, на этом острове, уважают только матерей, сестер и жен. Не мог же я сказать жена, правда? Мужчина лучше всего защитит свою свою свою девушку, называя ее сестрой. Как в гребаной Библии, в Соломоновой Песне, мам, мам.
Я припас последний цветочек, чтобы не было слишком похоже на Майлса. Эйдрин его проигнорировала, как, теперь можно сказать, игнорировала все другие мои непристойности, другие случаи употребления той же самой непристойности, ту же самую непристойность, постоянно вставляемую и употребляемую, для меня почти буквально, ad nauseam.[87] Английский явно был для нее не родным языком, и его грязнота оставалась гипотетической. Но я считал чудовищной необходимость спасаться такими речами.
– Как тебя зовут, geneth? – спросила она Катерину. – Хочешь стать его женой, так, что ли?
– Катерина Фабер, – сказал я. – Да, она да, да, мам. Мы вместе уезжаем, понятно, как только сумеем выбраться из этого вонючего места.
– Пусть сама за себя скажет, bachgen.
– Мне надо пойти посмотреть, как мисс Эммет, – сказала Катерина и встала. И даже половину дороги к дверям не прошла, как Эйдрии говорит:
– Стой, девушка.
Она остановилась.
– А что там с этой самой мисс Хэммер? Болеет?
– Легкий сердечный приступ, – сказал я. – Отдыхает.
– А тебе все об этом известно, да, мальчик, bach? Я бы сказала, теперь от нее, как от гувернантки, не очень много пользы. Сядь, девушка.
Катерина заколебалась.
– Eistedd, geneth!
Катерина повиновалась, как бы могучему колдовству. Эйдрии профессионально встала, как бы обращаясь к публике. И говорит:
– Мир меняется, я это вижу, каждый день вижу. А старея, не меняешься вместе с ним, разве что телом, всегда только к худшему. Молодые должны получать то, чего они хотят, так говорят в газетах и по teledu. Может быть, в будущем жизнь для всех станет короче, особенно для молодых. Я свою жизнь прожила, и не всегда хорошую. Брак счастья не принес, кроме вот этого моего сына, тебя, bachgen; может быть, я была слишком эгоистичной со своей работой и своим талантом. Мне дана великая arnheg власти над живыми тварями, имея в виду птиц. Птиц, девушка. Птиц небесных, как в Библии. Я сама была простой девушкой, не больше, когда впервые проявила власть, так хорошо обучила теткиного попугайчика, что его на пластинки записывали, – «Джорджи-Порджи», «Крошка Тимми Такер», вот такие стишки, словно птица не лучше сопливого визгуна, завывающего за подачки. Ну, теперь мои птицы говорят кое-что получше; он был лектор в университете, написал мне бумагу, сказал, подходящий для взрослой публики репертуар, тут кстати и подвернулся Профессор Беронг с родней. А теперь, geneth, наследница, вроде тебя, если он правду сказал, обязательно будет меня презирать за участие в цирковых представлениях, а станешь образованная, если ты такая, как он говорит, будешь презирать меня и за то, что вместо службы Великой Науке я опустилась на уровень пенни, медного оркестра, плевков, сосущих леденцы деревенщин. Скажешь слово проституция, я не возражу. Ведь когда я была просто девочкой, кормила птиц в вольере, Профессор Беронг сказал, дар мой лучше всякого образования, должен служить Науке о Живых Существах. Но у меня был сын, что сидит сейчас перед тобой, говорит, будто любит тебя, а мне до тошноты надоело трястись за каждый punt и swllt, никогда не дарить хорошего подарка моему милому mab'y в его день рожденья в Nadolig. И вот встретила я того самого циркача, поддалась на сиянье огней и толпы. И пошла с ним в тот мир, взяв тебя с собой, bachgen, так узнай же теперь, в этот день перемен: тот, кого ты до кончины его звал отцом, не был твоим отцом.
– Иногда, – импровизировал я, – я чего-то подобное думал, мам.
– Да, да. Не важно. Твоя жизнь, вот что важно. Я порой думаю про своих гордых птиц, про охотников и про говорунов, а ведь и люди делятся точно так же, как птицы. Я считаю их падшими и униженными. Если открою им клетки и скажу: «Давайте, летите», – они лишь ко мне полетят, потому что ничего другого не знают. Но мой собственный mab – не птица, он может быть свободен, клетка теперь открыта. Стало быть, будет свадьба и мое благословение.
При этом я сразу поднялся, главным образом, чтобы затушевать очевидный болезненный Катеринин трепет, и попытался обнять мать Лльва со словами:
– Diolch, мам, отлично, я знал, ты поймешь, это для всех для нас самое лучшее, мы теперь скоро оставим вонючий остров, как только нас выпустят, и отправимся в Штаты, поженимся, дом для тебя приготовим, и…
Но она не закончила. Не далась моим благодарным рукам и сказала:
– Только это надо сделать сейчас. Никаких больше отсрочек, ведь сказано нам, времени очень мало осталось, особенно у молодых. Сегодня суббота, завтра нет представления, поэтому церемонию проведем нынче вечером, чтобы все за тебя могли выпить, а завтра отдохнуть.
– Се се…
– Да, сегодня. После второго представления. Я воспитана кальвинисткой методисткой, ты, bach, ни в какой вере не воспитан. Твоей религии я не знаю, geneth. Да нам теперь говорят, все едино, сам папа ходит в capel, так что Понго, то есть отец Костелло, с радостью сделает это сегодня. Надо нам приготовиться. У тебя, девушка, есть, конечно, белое платье, а у Лльва есть хороший костюм. Поставщикам надо сказать.
Катерина вскочила теперь на ноги, маниакально оглядываясь (что можно было принять за радость) в поисках выхода не просто из комнаты или из дома, но из всей этой пространственно-временной капсулы, трепетавшей в континууме здравого смысла. Эйдрин сказала:
– Вы оба должны демонстрировать сейчас любовь, благодарность и радость. Блаженствовать в объятьях друг друга. Но радостное потрясение похоже порой на потрясение от беды.
Я схватил Катерину, спрятав ее потрясенное лицо у себя на плече. Она тряслась и тряслась. Я кивнул хитрому Устроителю Всех Вещей, который в углу потолка замаскировался под паука.
– Что ж, – трагически молвила Эйдрин, – я счастлива.
Глава 16
– Я хочу сказать, считай это театром, простым продолжением цирка. Братья и сестры раньше изображали влюбленных. Бет и Боб Гринольф играли Ромео и Джульетту в Принсис-тиэтр в Манчестере, в Англии, году приблизительно э-э-э в 1933-м. Конни Чаттерлей и егеря Мэллорса в сценической версии уморительной проповеди Лоренса играли Гилберт Циммерман и его сестра Флорейс. По-настоящему совершали все действия, причем голые, с гениталиями, увитыми цветами, и прочее. Разумеется, гораздо позже 1933-го.
– Ох боже боже, в какую же ты нас беду втравил.
– Скоро – может быть, завтра, может быть, даже сегодня, сможем разъехаться по отдельности, то есть, я имею в виду, если ты мне денег одолжишь. Полиция не позволит себе ударить в грязь лицом, не представив – через приличный промежуток времени, как бы охватывающий потаенное мастерство и прилежность, – того или иного лидера кружка. Возможно, с самим президентом решат, кто это должен быть. Может, министр образования расколется и признается; крупный процесс, общая чистка, президент осиян новой славой. И окажется, что министр образования, вольномыслящий или вольный каменщик, сам устроил взорванное поддельное чудо, чтоб заставить молчать истинное.
– Ты наделал черт черт черт…
– Ты же знаешь, что это несправедливо.
Я взял из-под совы денег, сходил через дорогу в «Йо-хо-хо, ребята» за бутылкой «Feileadhbeag» (произносится «филибег»), шотландского виски, производимого в Порт-оф-Спейпе, и стал его пить. Я был разговорчив, в приподнятом настроении.
– Но что это значит, что доказывает?
– Возможно, конечно, что будет единственный возможный кандидат, – наш кандидат. Что значит? Что доказывает? А, сегодняшнее дело. Наивно, в самом деле. Никто ведь не думает жениться на своей сестре. Если я на тебе женюсь, значит, ты мне не сестра. Значит, я ее сын, Л лев. И как Л лев, покидаю ее с молодой женой. А потом все будет спасено, в том числе честь. Не смогут же они насильно принудить к завершенью супружеских отношений, хотя, может быть, попытаются.