Почти детский стишок, ребяческая ерунда. Но я читал более свободные вещи, пока свечи послушно подчинялись законам геометрии и химического распада, приближаясь, однако, к собственной восковой абстракции.
Глава 13
Я читал песнь четвертую эпической поэмы в стиле пророческих книг Блейка, полную прозрачных гигантов, быстро переходивших из одного настроения и кофейника в другое и в другой. По-моему, очень волнующе. Свечи должны были очень скоро зафитилиться в жидком воске. Разумно было бы взять это или другое какое-то произведение наверх в мансарду, почитать с удобством в постели. Но это, напоминал себе я, предварительный обзорный вечер, перенести отсюда все шедевры наверх вряд ли можно. Собственно, это физическая инерция, дополненная интеллектуальным возбуждением, заставляла меня терпеть вонь, мало умеренную дымом синджантинок, равно как и боль в тощих ляжках от сиденья на ящике из-под минеральной воды. Я не обращал особого внимания па шум пьяниц, покидавших таверну, хотя на секунду задумался, не Аспенуолл ли, разочарованный и парализованный, рухнул, мне было слышно, колодой на мостовую, прежде чем хлопнуть дверью. Этот шум был реальней Ламановых обличений Роша:
Забралошлемы, ржанье, спру, лепешки деребцов
В асафе, кентигерне, рушатся абаки, бревно,
Застряло в клоне бартлета…
Я как бы действительно слышал хныканье Роша и придыхание в голосовом тембре Ламана. Поразительно. Звук шел со страницы, словно из какого-то чудесного электронного механизма, но продолжался и после того, как песнь подошла к концу, и Ламан легким галопом поскакал через паз в эмпиреи, которые представляли собой одновременно клаузулу и опопанакс. Я поднял голову. Шум доносился из дома.
Шум в доме. Беда. Грабители. Полиция. Мисс Эммет дает отпор, но оружие сломано и со звоном под ее хныканье падает на пол. Чувствуя онемение, я вышел из сарая, злясь на вторженье докучного мира насилия. Увидел свет, грубо сиявший в незанавешенных задних окнах трех этажей. Шум шел откуда-то выше первого этажа. Я доковылял по стеклу и ежевике до парадной двери, видя пустую улицу без полицейской машины. Дверь не поддалась: язычок замка спущен. Окно гостиной подъемное, нижняя рама опущена до предела. Однако рама старая и разбухшая, две детали железной щеколды разошлись, чтобы никогда уже больше не сочетаться как следует. Я толкнул раму ладонями, заставил приподняться па дюйм, потом сунул в щель пальцы, и она со свистом взлетела. Влез в темную гостиную, пропахшую ванилью и потом. Долго горячившийся телевизор потрескивал в тесном деревянном корпусе. Свет снаружи. Пройдя по коридору, я обнаружил спящую мисс Эммет, по-прежнему совсем одетую, в кресле у кухонного стола. Должно быть, вино. Значит, она в безопасности. Это Катерина в беде. Я слышал ее в беде наверху, и голос творившего беду мужчины. Если это в самом деле беда. Насколько мне известно, специалист из глубинки па острове вполне мог прописать ночные сраженья с мужчинами, за которыми должна последовать уступка. Впрочем, это казалось невероятным.
Я взбежал наверх к первой лестничной площадке – ванная, пустая спальня, вероятно, мисс Эммет, дверь открыта, свет на площадке сияет. Снова побежал наверх, добрался до источника шума. Дверь закрыта, но не заперта. Я открыл ее, и новые впечатления обогатили, а потом сменили уже возникавшие в комнате Катерины. Комната, если мне будет позволено кратко ее описать, исчерпывающе и правдиво рассказывала о Катерине. Оформление отвечало тенденциям, дошедшим через третьи-четвертые руки, так как она не имела контакта с непосредственными влияниями, воодушевлявшими ее непостоянную возрастную группу. На одной стене Че Гевара и рекламный плакат корриды в Альхесире в сентябре 1968 года. На другой У.К. Филдс, покойный американский комик тридцатых годов, детоненавистник, любитель выпить, нос картошкой, ненадолго ставший молодежным кумиром, вероятно, из-за наплевательского отношения (он, например, никогда не учил текст ролей) и усталой банальности шуток. Был там еще Хамфри Богарт, некрасивый, но, я всегда признавал, загадочно привлекательный киноактер на ролях крутых парней, с легкой шепелявостью. Был большой поп-арт-плакат, непристойно грубо желтый и синий, с вялым, как пенис двухлетнего ребенка, рисунком – концентрические круги, строчные готические буквы, выставленные асемиологическим артефактом в какой-то невнятной ухмылке. Неизбежный проигрыватель с пластинками и разбросанными конвертами – «Порка розгами», «Соблазнительная Ди-Ди», «Некро и Фил», и так далее. На полу кругом валялось грязное белье. Мощно пахло туфлями, чулками и старой закуской, чересчур сдобренной томатным кетчупом. На комоде с извращенной аккуратностью выстроено около полутора десятков полупустых бутылок со сладкими напитками; почти все ящики полуоткрыты, оттуда высовывалось скомканное снаряжение, висели чашечки бюстгальтера (застежка, должно быть, зацепилась за шерсть почти полностью вылезшего из ящика свитера), как миниатюрный ареометр. Заднее – садовое – окно фактически было открыто снизу на пару дюймов, впуская достаточно бриза для оправдания этой причуды.
Постель представляла собой односпальный диван с пышной тяжелой расшитой обивкой (яркого, вычурного рисунка – красные листья, зеленые пагоды, оранжевые попугаи), днем, неразложенным, превращавшийся в мебель. В постели была Катерина в не слишком чистой ночной рубашке, которую собрал гармошкой, превратив в подобие орденской ленты, как я теперь видел, мужчина, скорей насильник, чем любовник. Большие пляшущие сиськи выставлены, и мужчина одну за другой целовал в быстром ритме, в результате чего походило, будто он головой исполняет балет, скажем, под медленное течение Симфонии Часов Гайдна. Она это ему позволяла, так как руки ее были полностью заняты предотвращеньем зацепки внизу. Впрочем, почему-то слабо. Возможно, борьба длилась дольше, чем я думал. Мужчина был одет полностью, однако ширинка расстегнута, будто он находился в сортире, а не в будуаре. Одна рука пыталась руководить прорывом, еще не свершившимся, другая – цинично, учитывая балет Гайдна, – старалась придушить Катерину какими-то зажатыми в кулаке завязками. Это, конечно, был Ллев.
Катерина первая меня заметила и при виде точного дубликата насильника, стоявшего в дверях в краткой позе бесспорного удовлетворения, обрела новые силы для визга. Удовлетворения, видимо, неизбежного, ибо она несла наказанье за дерзость быть моей неприятной, неаппетитной сестрой, хотя это был не тот тип наказания, которое лично я считал бы подходящим при подобном проступке. Когда я увидел, что это был Л лев, первая попытка объяснить себе, каким образом он умудрился пробраться сюда и сделать то, что делал, отодвинулась, подобно началу очереди, отодвинутой дородным швейцаром, отдав предпочтение благоговейно-испуганному признанию уместности Лльва в роли доставляющего либо боль, либо наслаждение моей сестре. Они производили полный набор, и «Пробитые головы» или другая какая-то группа могли для них сделать из этого песню, гнусавых интонаций и искаженных гласных на осмысленный друг для друга манер. Очередь все еще не получила разрешения на продвижение, ибо за первым благоговейным страхом явился другой, в высшей степени мистического или метафизического порядка. Мой отец был без сомнения сумасшедший. У пего точно было безумное видение. Ему привиделась дочь, сексуально оседланная кем-то с моей внешностью, и он ошибочно принял его за меня. Безумие, подобно большому искусству, миновало пласты пространства и времени, срубив их все вниз как бы ментальным парангом.[83] Как, почти подумал я, Сиб Легеру, но остановил эту мысль во времени и пространстве.
Кто-то из них двоих должен был мне что-то сказать, но Лльву первым следовало устыдиться, зачехлить свое орудие, улепетнуть псом с постели, по-настоящему поджав хвост между йог. Ничего никогда не случается так, как диктует уместность и даже вероятность. Ллев узнал меня без удивления, скорее с довольным моим появленьем кивком, и представил правдивое объяснение (правда), как он тут очутился, а тот, кто в самом деле хотел подружиться, несмотря на прошлое опровержение, своевременно появившись, должен помочь по-приятельски. Он сказал: