Большинство критиков, независимо от того, положительно или отрицательно восприняли они «Пугачева», не ограничилось общей оценкой. Острая полемика шла по трем основным проблемам: историзм и революционность, имажинизм и художественная образность, жанр и сценичность пьесы.
Наиболее острые споры вызвал вопрос об историзме «Пугачева». Сложились две противоположные точки зрения. Первая, наиболее распространенная, состояла в отрицании историзма, причем не всегда соотносилась с общей оценкой есенинской поэмы. В одной из самых ранних рецензий «Поэма о мужике» за подписью «Москвич», опубликованной еще до выхода произведения из печати, оно оценивалось как неисторическое и несовременное. «„Пугачева“, — писал анонимный автор, — того самого, который по ступеням исторических фактов прошел в пушкинскую „Капитанскую дочку“, в поэме нет и в помине. Да ему ‹Есенину›, собственно, нет и дела до реального, исторического Пугачева» (газ. «Новый путь», Рига, 1921, 10 сент., № 182; см. также за подписью Москвич — газ. «Новый мир», Берлин, 1921, 14 авг., № 164).
При всем многообразии оценок, одни авторы отрицали историзм «Пугачева» в пользу современного звучания и революционности, другие полностью отказывали поэме в социальном звучании.
Критики пытались найти истоки замысла «Пугачева» в советской эпохе, когда события революционного Октября и гражданской войны представлялись созвучными пугачевскому бунту. П. С. Коган услышал в поэме Есенина «немало близкого нашей революции бунтарства, но бунтарства не пролетарского, а мужицкого» (журн. «Смена вех», Париж, 1921, 10 дек., № 7, с. 23) и соотнес «неисторичность» поэмы с ее главным достоинством: «„Пугачев“, быть может, лучшее из всего написанного Есениным. Потому, вероятно, что не сверху, сквозь очки историка смотрит он на события, а видит простых людей прошлого, их будничные интересы, их повседневные заботы. И нет ничего исторического, большого в этих сценах, а есть обыкновенные люди. ‹…› Народу нет дела до политических переворотов, дворцовых интриг и царственных честолюбцев. Он восходит к историческим событиям от своих „огурцов на грядках“» (Кр. новь, 1922, № 3 (7), май, с. 257–258; вырезка — Тетр. ГЛМ; см. также в его кн. «Литература этих лет. 1917–1923», Иваново-Вознесенск, 1923. То же: 2-е и 3-е изд. 1924 и 4-е изд. 1925, с. 123–124; отрицательные рец. на кн. П. Когана в газ. «Книгоноша», 5 янв., № 1 и Н. Фатова в журн. «Молодая гвардия», 1924, № 10, с. 173–174; см. также газ. «Известия», Одесса, 1924, 7 нояб., № 1481). А. Н. Толстой, выступивший на страницах берлинской газеты Нак. со статьей «О новой литературе» (Нак., 1922, 11 июня, № 62, Лит. прил. № 7), причислил Есенина, который, читая «Пугачева» в берлинских залах, глубоко уверен, что «он сам — разбойник, вор и конокрад», к создателям новой русской трагедии, основой которой является «миф о революции».
Напротив, в статье Н. Осинского (В. В. Оболенского), опубликованной в «Правде» (1922, 4 июля, № 146), «Пугачев» был назван «высокоталантливым наброском», где отсутствует социальная направленность, но «сделана попытка выявить внешнее выражение и внутренний пафос мятежной стихии, изобразить ее как непрерывное течение одной реки, докатившейся от пугачевских времен до нашего времени».
Многие критики отказывали есенинскому «Пугачеву» не только в историзме, но и в том, что более всего ценил его автор, — в революционности и трагизме, оценивая фигуру главного героя как романтическую. Характеризуя поэму Есенина «не более как дивертисмент, где наряженные в нарочито лубочные костюмы актеры декламируют есенинскую лирику», критик В. И. Блюм писал: «Историзм „Пугачева“ не выше общеиловайского уровня, Пугачев, между прочим, является в степь, если верить Есенину, „посмотреть на золото телесное, на родное золото славян“(?)… Революционность довольно примитивная, в стиле есенинском» (ТМ, ‹1922›, № 23, 17–22 янв., с. 13).
По словам Б. Анибала, «есенинский герой не просто Емельян Пугачев, каким его знает история, а имажинист Пугачев, и если бы автор снабдил свою поэму, вернее лиро-драму, ремарками, то под героем значилось бы: „Пугачев — мечтательный молодой человек в цилиндре, красные бриджи, смокинг“. ‹…› Остальные персонажи также взяты неверно и производят комическое впечатление. ‹…› В передаче эпохи автор ошибся на полтораста лет и действие „Пугачева“ безошибочно можно отнести к 1921 г.» (журн. «Вестник лит.», Пг., 1922, № 2–3, с. 23).
М. О. Цетлин назвал Есенина «русским принцем поэтов», но увидел беду «Пугачева» в том, что вещь «не содержит никаких элементов трагедии и что Есенин всей сущностью своей чужд трагизму. Не трагический набат, а, скорее, „малиновый звон“ бубенцов под дугой — характерен для этого поэта» (газ. «Последние новости», Париж, 1922, 16 сент., № 740; вырезка — Тетр. ГЛМ). В «напряженности современья» отказал поэме Есенина (вкупе с «Оливером Кромвелем» и «Фомой Кампанеллой» А. Луначарского) Н. Н. Асеев, считая, что они «лишь передразнивают в более или менее удачных гримасах» «мучительные судороги наших дней» (ПиР, 1922, сент. — окт., кн. 7, с. 73). «Но охватить большой и особенно этой — исторической темы, — заметил Г. В. Алексеев, — поэт не смог. ‹…› Поэт и взял Пугачева не в исторической перспективе, а сегодняшнего, проснувшегося…» (журн. «Веретеныш», Берлин, 1922, окт., № 2, с. 10).
Я. Б. Окунь заметил: «Есенин претворяет революцию в образ бунта, бессмысленного и стихийного, а Ленина трансформирует в Пугачева. ‹…› Классовые устремления и классовые цели чужды и непонятны наблюдателю с тросточкой в руках. Революция идет помимо него, он не участник ее, даже не статист, а посторонний человек в ней, и оттого она у него бессмысленна, стихийна, жестока» (журн. «Журналист», М., 1923, № 7, июль-авг., с. 20; подпись: Як. Окунев).
Противоречивые высказывания вызвала узловая проблема «Пугачева» — взаимоотношение народа и вождя. А. Лежнев в статье «„Пугачев“ Есенина, или о том, как лирическому тенору не следует петь героических партий» не увидел ни стихии возмущенного народа как такового, ни передачи мятежного духа в образах «Пугачева»: «…не передано главное — дух бунта, народного возмущения, народной революции. Народа в поэме собственно и нет. Но можно было эту стихийность, этот мятеж передать в фигурах Пугачева и его соратников. Так нет же! ‹…› Во всех них мало героического, мужественного, даже просто мужского» (журн. «Вестник искусств», М., 1922, № 3–4, с. 19). «Типичным мелким буржуа-индивидуалистом» увидел Пугачева критик Г. Е. Горбачев (Справочник агитатора «Под знаменем коммунизма», Пг., 1922, № 1 (22), 15 окт., с. 112). Н. Чужак, считавший, что говорить об идеологии «Пугачева» «всерьез» — занятие неблагодарное, назвал есенинского Пугачева «дворянским монархистом, тоже по-своему использующим идею самозванства, но только для того, чтоб вырвать эту благородную идею из погромных рук неблагодарной черни». Саму эту идею критик расценил как «красивую, заманчивую… глупость, которая может прийти в голову… обожравшемуся красотой эстету» (журн. «Жизнь искусства», Л.—М., 1925, № 26, 30 июня, с. 3–4; вырезка — Тетр. ГЛМ). Ср. противоположные высказывания П. С. Когана о народе (с. 487 наст. т.). Вскоре после смерти Есенина А. Ветлугин заметил, что в характере есенинского «Пугачева» «не трудно уличить распутинские черты» (РЗЕ, 1, 133).
В. П. Правдухин, определивший «произведение лишь как новый этап ‹…› исканий, признак перелома форм» творчества Есенина, отказал «Пугачеву» в историчности также на основании сочетания современных слов и анахронизмов в речи персонажей, обратив внимание на то, что «едва ли речушка Чаган могла слышать от Пугачева термин „пространство“» (журн. «Сибирские огни», Новониколаевск, 1922, май-июнь, № 2, с. 141). В. И. Лурье назвала слова Бурнова о керосиновой лампе «полным историческим абсурдом» (журн. «Сполохи», Берлин, 1922, нояб., № 13, с. 29). О «внеисторичности» этого образа, который А. Лежнев назвал «очаровательным анахронизмом „à la Шекспир“» (журн. «Вестник искусств», М., 1922, № 3–4, с. 19, см. также в статьях М. Первухина — «Рус. газ.», Париж, 1925, 17 мая, № 328 и И. А. Груздева — журн. «Книга и революция», М. — Пг., 1923, № 3 (27), с. 37).