— Не сбывается ли на наших глазах самый пессимистический прогноз относительно судьбы России? И не стали ли мы уже страной, где неизбежно сбывается худший прогноз?
— Страну нашу я не только не считаю обреченной, но, наоборот, вижу на пороге величайшего экономического, социального и культурного подъема. Мы получили уникальный шанс начать все сначала и сделать наконец у себя все, как у людей. Позор нам будет, если слабость, глупость, леность наша и повадливость на демагогические лозунги помешают нам использовать этот шанс.
— Но эпоха всеобщего распада, краха системы должна неизбежно повести к распаду и деградации отдельной личности… Неужели жизнь поколения, прежде уходившая на борьбу или сосуществование с режимом, сегодня снова уйдет на ожидание лучших времен, на преодоление хаоса?
— Этот вопрос столь же некорректен, как если бы вы, например, спросили, почему у ангелов позолоченные ногти. Никто не видел ангела — я не вижу распада. Беда как раз в том, что он должен и не хочет происходить. Мы опаздываем минимум на век, и нам неизбежно придется догонять мир. Преобладающая психология у нас — типично феодальная. Один делает вид, что работает. Другой делает вид, что платит. Вы можете работать на военном заводе и производить устаревшие перископы к танкам. Это никому не нужно, но вам платят, и, более того, вы считаете такое положение нормальным. Это психология феодального холопа, на преодоление которой у Запада ушел весь XIX век. Эта система должна распасться. И не думаю, что ситуация глубокого застоя предпочтительнее. Поскольку это осознается все большим количеством активных людей — а именно они составляют главную силу общества, — мы неизбежно вернемся на нормальный путь развития, ибо национальные и исторические особенности менталитета могут только задержать, но не остановить этот процесс.
— Но ведь все дело в усредненных потребностях большинства, в том, что нужно от жизни основной массе людей, в конкретном понимании достатка, счастья…
— Вообще, по-моему, есть только два пути к счастью, ибо задача человека состоит в получении от жизни максимального наслаждения. Первый путь — религия. Это, как мне представляется, выход для слабых. Религия — это духовный наркотик, далеко не единственный. Есть определенная литература, играющая роль наркотика. Есть искусство. Есть уход в себя. Все это — путь в нирвану как путь максимального отказа от жизненных благ и сокращения жизненных потребностей, уход от мира в нечто, недоступное средним умам. Второй путь — работать, продавать свой товар, наполнять жизнь деятельностью, получать за это деньги. Я вижу, как много у нас, оказывается, приверженцев второго пути, и меня это радует.
— XX век не породил у вас уверенности, что литература не способна воспитать человека и предотвратить катастрофу, что ей следует отказаться от учительской роли?
— Я никогда не приписывал литературе учительской роли, разве что в детстве и ранней юности. Мы привыкли к убеждению, что литература формирует мировоззрение. У нее не было и нет такой задачи. Мировоззрение формируют семья, школа, завод, стадион, жизнь во всем многообразии своих проявлений. А литература может то или иное мировоззрение поддерживать — вот и вся ее функция.
— Как это ни печально, материальный прогресс чаще всего жесток. Будущее не щадит настоящего и не слишком заботится о нравственности и свободе. Имеет ли смысл противостоять ходу истории невзирая на всю безнадежность таких попыток?
— Прогресс — понятие обширное и многозначное. Обычно под прогрессом понимают усложнение системы социальных связей, усложнение технологии, развитие производительных сил вообще. В рамках технократической идеи такой прогресс автоматически означает прогресс культуры и нравственности. Но это совсем не так. В таком понимании прогресс безличен и находится за пределами морали.
Если же мы определим его именно как прогресс совершенствования и распространения нравственности, останется совершенно неясным, что же именно, какие общественные силы порождают этот прогресс? Религия? Воздействие ее весьма выборочно и весьма ограничено. Система воспитания? Ее не существует — наше общество умеет только дрессировать людей, но никак не воспитывать их. Некая таинственная внутренняя самоэволюция? Ничего не знаю о ней, и никто ничего не знает…
Что же остается отдельному человеку, который не в силах ни остановиться, ни затормозить, ни отвергнуть в сторону громаду мира, прущего своей дорогой?
Аркадий Белинков сказал четверть века назад: «Если ничего нельзя сделать, то нужно все видеть, все понимать, не дать обмануть себя и ни с чем не соглашаться». Он таким образом предельно кратко и емко сформулировал основные правила поведения инакомыслящего в любой тоталитарной системе.
Прогресс совершается с неумолимостью и равнодушием самой жесткой тоталитарной системы, и, значит, Кандидам и Саулам остается и надлежит: видеть, понимать, отвергать ложь и «выращивать свой сад». Ибо прогресс — это (как у Л. Н. Толстого) равнодействующая миллионов воль. Нельзя ускорить рост дерева, таща его вверх за ветви. Нельзя ускорить ход истории, ибо «божьи мельницы мелют медленно».
Беседовал Дмитрий Быков
Борис Стругацкий
БОЛЬНОЙ ВОПРОС[46]
Бесполезные заметки
1
Герой Ильфа и Петрова заявляет с законной гордостью: «Да, представьте себе, евреи у нас есть, а вопроса нету!..» Прошло полстолетия с небольшим, и мы вдруг с некоторой даже оторопью обнаруживаем, что евреев у нас, можно сказать, почти уже и нет, а Вопрос — вот он, пожалуйста, сколько угодно, и с любыми оттенками…
Вот уже несколько лет мне хочется написать об этом, хотя, клянусь, я вполне сознаю полную бесполезность текстов подобного рода, даже если распространятся они многомиллионными тиражами и подписаны будут именами, на порядок значительнее и весомее моего.
Для меня национальность — это язык плюс культура (включая традиции, обычаи, историческую память). Разумеется, так называемая «кровь», то есть национальный генотип, тоже играет известную роль, определяя какие-то чисто внешние физические признаки (рост, вес, цвет волос, форму носа) и отчасти даже темперамент. Но это все «вторичные» признаки. И если вы возьмете младенца-бушмена из тропического леса Экваториальной Африки и отдадите его в семью русского колхозника, проживающего в деревне Большое Лядино, то вырастет у вас там коротконогий и короткошеий, кучерявый, кособрюхий мужичонка, дикого и даже страшноватого вида — черный какой-то, глаза буравчики, лицевой угол, как у неандертальца, но во всех остальных отношениях — нормальный мужик: пьющий, как все, как все матерящийся, как все — семейный, как все неприхотливый и терпеливый. Ну, может быть, чрезмерно вспыльчивый, сварливый и драчливый — да с кем не бывает? Ну, характер у человека такой, чего вы к нему привязались!..
А если возьмете вы младенца из семьи этакого русоголового ария, сызмальства презирающего жидовню и в анкетах пишущего — в пятом пункте — великоросс, возьмете вы его младенца-сыночка и поместите его в еврейское местечко прошлого века, где-нибудь под Житомиром, то и вырастет там — horribile dictu! — этакий аид, белокурый, конечно, и голубоглазый, но с омерзительно-комическим этим акцентом, с жестикуляци— ей этой анекдотической, с пейсами (с русыми пейсами!), с характернейшими повадками мелкого торговца, с цепкой неотвязностью репейника и совершенно невыносимым высокомерием местечкового мудреца… Ужас! Представить же себе страшно!
Поэтому все эти разговоры о Крови, о Роде, о Духе — высокопарны и бессмысленны. Они были бы смешны, если бы не стояла за ними угрюмая программа по превращению общества в этакий племенной завод, где каждая вязка-случка тщательно запланирована, а результаты незапланированных контактов выбраковываются твердой и безжалостной рукой.
Для истинного националиста важнее всего — детали, формальности, признаки, форма уха вашего прадедушки, архивная запись… Он обожает говорить о беззаветной любви к своему народу, но это какая-то странная и страшноватая любовь, плавно и нечувствительно переходящая в ненависть к народу чужому. И если «патриотизм — это последнее прибежище негодяя», то национализм — его первое и излюбленное прибежище.