А. С. Дело в том, что мы непрерывно занимались писательством. С детства. Сначала мы делали комиксы. Рисовал главным образом я, но и Борис Натанович тоже… как мог. А потом, когда я вернулся из армии, мы стали оба жить в Ленинграде и просто ради удовольствия писать. К честолюбию это никакого отношения не имело. Мы никогда не верили всерьез, что будем писателями. Чтобы вы могли представить себе тогдашнюю дистанцию от нас до писателей, скажу, что она была примерно такой же, как от нас теперешних, ну, скажем… я не знаю… до членов правительства. Мечты были совсем другие, господи! Борис Натанович, я совершенно уверен, рассчитывал стать крупным ученым в своей области. Я рассчитывал тоже стать заметной фигурой в исследовании средневековой японской литературы. Вот куда было направлено наше честолюбие!..
Б. С. В пятьдесят седьмом, когда мы начинали, для меня Аркадий был огромным авторитетом. Самым авторитетным человеком на Земле. Я уже, может быть, к тому времени перестал обожествлять его, как это было, скажем, до войны и сразу после войны, но он для меня оставался великим человеком! Поэтому во всех наших начинаниях главенствующую роль играл, безусловно, он. Я прекрасно запомнил на всю жизнь, как писалась «Страна багровых туч». Аркадий был в то время гораздо более собранный… Опыта работы вдвоем у нас не было, и мы договорились так: каждый пишет свою часть, потом сводим все вместе и выбираем лучшее. Так вот, Аркадий написал уже первую часть, состоящую, скажем, из… пяти глав, — у меня еще ничего нет. Аркадий написал вторую часть, а у меня еще только первая глава первой части. И тогда Аркадий — я прекрасно помню — приехал и сказал, что он будет лежать на диване и читать «Войну и мир». А я буду сидеть рядом за машинкой и писать третью часть нашей повести… Так что, когда мы начинали, главенство было целиком на его стороне, но со временем все, конечно, выровнялось. В такой работе ведь никакого главенства быть не может.
Некоторые литературоведы, критики пытаются нас разделить, выделить прозу А. Стругацкого и прозу Б. Стругацкого из того, что они пишут. Но это невозможно. Наши произведения — все без исключения — представляют собою такой сплав, который мы сами разделить не в состоянии. Максимум, что можно сделать, это вспомнить, что какую-то конкретную хохму Аркашка придумал, а какой-то период я предложил — это максимум! Причем закономерности в том, что придумал Аркадий и что придумал я, вы не найдете. Когда мы садимся за стол, при всей нашей огромной разнице в повседневной жизни, мы становимся очень похожи друг на друга.
КОРР. Раз уж вы сами затронули этот вопрос, я тоже не удержусь. На мой взгляд, интерес к нему имеет корни более глубокие, чем праздное любопытство. КАК взаимодействуют в это время ваши писательские воображения? Насколько «реально» вы видите то, о чем пишете?
Б. С. Я не уверен, что это можно назвать словом «видеть». Вы, наверное, имеете в виду что-нибудь наподобие булгаковской «коробочки» из «Театрального романа»?.. Черт его знает! Это очень трудно. Я просто не помню, что там у меня происходит. Это связано с вопросами самоконтроля, а я, когда работаю, отключаюсь от окружающей жизни, нахожусь внутри фразы, внутри описываемого мира, как во сне, и, наверное, в тот момент я все это себе очень здорово представляю. Хотя вот сейчас, когда пытаюсь вспомнить, у меня такое впечатление, что я не столько вижу все это (скажем, героя или комнату, в которой находится герой), сколько вижу некие строчки, которые я как бы считываю… Хотя, может быть, и какие-то чисто зрительские образы тоже блуждают при этом. Так что, увы, больше, чем праздное любопытство, нам здесь не удовлетворить.
КОРР. Ну, что же, тогда последний вопрос. Если бы волею фантастических обстоятельств, вам, Борис Натанович Стругацкий, и вам, Аркадий Натанович Стругацкий, случилось бы сейчас повстречаться соответственно с Боренькой и Аркашей Стругацкими, что бы вы им хотели сказать?
Б. С. О-о! Боюсь, я бы ему ничего не сказал… Потому что, пожалуй, все бы ему пошло во вред. Боренька Стругацкий рос и развивался в соответствии с собственной судьбой, то есть в полном соответствии и единении с тем обществом, в котором он жил. И всякая попытка предварить его ошибки обязательно выбила бы его из этой колеи, сделала бы его несчастным… Так мне сейчас кажется. Ведь уберечь мальчика от чего бы то ни было словами — нельзя, а вот сбить с панталыку очень даже можно. Действительно, что бы я ему мог сказать? Что Сталин, перед которым он преклоняется, — кровавый палач, загубивший для многих саму идею коммунизма? Ну и что? В лучшем случае Боренька просто не понял бы этого, в худшем — понял бы и побежал доносить на себя самого. Вот и все.
КОРР. А вы, Аркадий Натанович?
А. С. Я бы от Аркаши бежал без задних ног.
Борис Стругацкий
ЧТО ТАКОЕ ФАНТАСТИКА?[34]
Вот уже четверть века (а может быть, и больше) этот вопрос на все лады повторяется в статьях и рецензиях, в монографиях, интервью и предисловиях, в выступлениях по радио и в беседах за круглым столом. По этому поводу имеют совершенно ясное, однозначное и непререкаемое мнение десятки писателей и литературоведов, тысячи знатоков-дилетантов, миллионы вполне (и не вполне) квалифицированных читателей.
Нет никаких сомнений в том, что все вместе они конечно же совершенно точно знают ответ на этот вопрос, — просто они никак не могут договориться между собой. Поэтому единого определения до сих пор нет, хотя разнообразных определений существует, наверное, штук сто. Фанатические поклонники фантастики, так называемые «фэны», не ограничивая себя более классифицированием сюжетов, идей, тем и прочих атрибутов этого вида литературы, занимаются теперь уже классификацией определений фантастики.
Что же такое фантастика? На мой взгляд, существует два основных, я бы сказал фундаментальных, класса определений: определения узкие и определения, сами понимаете, широкие.
Узкое определение формулируется как бы с единственной целью — тщательно и надежно отгородить фантастику от всей прочей литературы. Обычно оно представляет собою ясный, почти математический, алгоритм, с помощью коего любой желающий безошибочно отделяет злаки от плевел (а заодно — деревья от леса и младенца от ванночки). Например: «Фантастика — литература крылатой мечты». Значит, действуем следующим образом: берем литературное произведение и ищем в нем мечту; обнаружив таковую, устанавливаем наличие у нее крыльев; стоп, конец алгоритма, вывод — перед нами произведение фантастическое. Очень удобно и даже элегантно, но, к сожалению, не обходится и без просчетов: вне фантастики остаются и «Война миров», и «Солярис», и многие другие произведения, хотя и замечательные, но вовсе не подпадающие под избранную дефиницию.
Определения широкие имеют свои минусы. Скажем: «Фантастика есть вид литературы, использующей специфический художественный прием, — в произведение вводится элемент необычайного, почти невероятного или невозможного вовсе». И здесь алгоритм разделения почти однозначен. Но могут найтись (и конечно же немедленно находятся) желающие спросить: «Что же это у вас — сказка про Курочку-рябу тоже, получается, фантастика?» И приходится отвечать: «Да. Тоже». Вообще-то непонятно, почему плохой роман про изобретение самонадевающейся ушанки разрешается включать в фантастику, а хорошую сказку про Оловянного Солдатика — не разрешается. И все-таки ощущение некоторой избыточности и чрезмерной уже широты разбираемого определения остается.
Говоря серьезно, гораздо более существенным недостатком обоих приведенных (и большинства всех до сих пор предложенных) определений является то обстоятельство, что они годятся только для сортировки произведений и ни для чего более. Они ничего не говорят о сути фантастики, о ее генезисе, о родовых и видовых связях ее с прочей литературой, о причинах возникновения ее и о причинах неописуемого ее успеха у самых разных читателей.