Платон Васильевич долго бы еще показывал Саломее все принадлежности будуара и спальни, придуманные им в угоду ее вкусу, но она поклонилась и вышла в спальню.
Как ни бодрились все чувства старика, но он изнемог, и, едва переставляя ноги, поплелся вон. А не хотелось ему идти: тут же при ней отдохнул бы он от своей усталости, надышался бы ее дыханием, помолодел бы донельзя! Ни шагу бы теперь из дому своего, да нельзя! в доме есть уже хозяйка, от которой зависит дозволение быть в нем и не быть.
«Кажется, ничего не упущено», — рассуждал он сам с собой в заключение новых распоряжений и новых заботливых дум об угождении и предупреждении желаний Саломеи, которая никак не могла скрыться от него под личиною Эрнестины де Мильвуа.
«Странно! не хочет, чтоб ей даже напоминали ее имя!.. Во Франции… замужем… когда ж это?… — допрашивал сам себя и рассуждал сам с собою Платон Васильевич. Смутные думы роились в голове его, как пчелы, прожужжали всю голову; но ничего не мог он решить. — Саломея… предложение Петру Григорьевичу, ожидание… и вдруг Саломея не Саломея, а Эрнестина де Мильвуа… Нет, это сон!»
— Борис! что эта дама, там? в доме? — спросил Платон Васильевич, не доверяя сам себе.
— В доме, ваше превосходительство.
— Стало быть… это действительно… И одна ведь, одна?
— Действительно так, ваше превосходительство.
— Хорошо; постой!.. она, кажется, на креслах сидела? в уборной?
— В уборной, в уборной, ваше превосходительство.
— Хорошо; ступай!.. Нет, это не сон, — сказал довольный и счастливый Платон Васильевич по выходе Бориса и начал снова обдумывать, чего еще недостает в доме для полного хозяйства, а главное, для полного довольствия Саломеи. Ему хотелось, чтоб все, все так ей понравилось, так приковало ее к себе удобством и изящностью, что невозможно бы было ей ни с чем расстаться, ничего не желать лучше. Ревизуя в голове расположение комнат, мебель, вещи и все принадлежности дома, до тонкости, входя во всё, как говорится, сам, он более и более чувствовал недостаток волшебства. Если б волшебный мир существовал еще, то Платон Васильевич пригласил бы не архитектора, а чародея перестроить в одну ночь и убрать весь дом совершенно по вкусу Саломеи Петровны, так, чтоб не стукнуть, не разбудить ее, не тронуть с места ее ложа.
Припоминая ревниво даже кресла, на которых сидела Саломея, склоня голову на спинку, Платон Васильевич, вздохнув, привязался к неудобству этих кресел. «Что это за нелепые кресла! — подумал он, — подушка как пузырь, к стенке прислониться нельзя, не чувствуя ломоты в костях… Саломея Петровна, верно, проклинала их в душе!» И Платон Васильевич мысленно строил для Саломеи Петровны кресла из самого себя. Ему хотелось, чтоб в этих креслах ей так было хорошо, как на коленях милого, чтоб эти кресла ее обняли, а она обвила их руками.
Вздохнув еще раз, Платон Васильевич очнулся от сладкого усыпления, велел кликнуть повара, переспросил, что он готовит кушать, наказал, чтоб все было изящно изготовлено и подано, чтоб впредь он являлся для получения приказания к даме, которая живет в доме.
Борису также было повторено, что всем в доме распоряжается впредь Эрнестина Петровна и что всё в доме в ее распоряжении, люди, кухня, экипажи, всё без исключения.
— Слышишь? — спрашивал Платон Васильевич в подтверждение своих приказаний, двигаясь по комнате с озабоченной наружностью и покашливая. Пальцы его, как дети участвуя в общих хлопотах всех членов, вертели табакерку, захватывали щепоть табаку и, не спросясь носа, набивали его без милосердия.
— Где прикажете накрывать стол? — спросил его Борис.
— Где? Разумеется в столовой.
— На сколько кувертов прикажете?
— На сколько кувертов? — повторил Платон Васильевич. Этот вопрос смутил его и заставил задуматься.
— На сколько кувертов?… Это зависит от ее желания: одна она будет кушать или за общим столом… Поди, доложи Эрнестине Петровне, как ей угодно.
— Ну, нажили барыню! — проворчал Борис, отправляясь в девичью.
Одна из субреток, Юлия, русская француженка, знала очень хорошо по-русски. Она съездила в отечество свое, занялась было делом в Париже; но там показалось ей тесно после раздолья русского, жизнь слишком разменена на дрянную мелкую монету. Ей не нравились ни cy, ни франки, ни положенная на все такса. Долго со слезами вспоминала она сладчайшее удовольствие назначать за toutes sortes des douceurs[148] цену какую угодно душе и находить в русских не только щедрых потребителей, но даже пожирателей всех живых и механических продуктов au regards fins и а la vapeur,[149] всего что doubl?e, tripl?e и quad-rupl?e.[150] Наконец, скопив маленький капиталец усиленным трудом, Юлия возвратилась в благодатную Русь, страну бессчетных рублей и безотчетной, доверчивой, жертвенной любви к Франции.
— Жули, — сказал Борис, — спросите, пожалуйста, как по-вашему, барыню, что ли, — угодно ей кушать с генералом или не угодно?
— А кто эта такая дама? — спросила в свою очередь Юлия, — генеральша?
— Как же, генеральша! — отвечал Борис, — француженки небойсь бывают генеральши?
— Вот прекрасно! какой ты глупый, Борис, — сказала, захохотав, субретка, — важная вещь генеральша. Завтра влюбится в меня генерал, и я буду генеральша.
— Конечно! Так и есть! Держи шире карман! Нет, сударыня моя, быть генеральшей, так надо уж быть сперва по крайней мере госпожой; а вы-то что?
— Ты дурак, вот что!
— Ну, ну, ну! Извольте-ко идти к своей барыне да сказать, что генерал будет с ней кушать.
— Сперва ты скажи мне, кто такая эта дама, а потом я пойду.
— Вот этого-то и не будет; а все-таки извольте идти.
— И не подумаю идти!
— Ну, не думайте, мне что: я исполняю господский приказ; взял, сел, да и сижу, покуда получу ответ.
— Фу, медведь какой, право! Ни за что не пойду замуж за русского, даже и за барина! Уж если слуга такой деревянный, что ж должен быть барин? никакого снисхождения к дамам.
— Небойсь, не женюсь на вас, — отвечал Борис вслед за Юлией, которая отворила уже дверь, чтоб идти для доклада.
— Не женишься? — вскричала она, воротясь, — ты не женишься на мне, если я только захочу?…
— Ну, ну, ну! Не блажи, сперва службу служи!
— У-у! медведь!
— Да, да, медведь! да не твой, не ручной.
— Дама приказала сказать, что она не может принять генерала, — сказала живая субретка, воротясь из будуара.
— Давно бы так; продержала даром с полчаса!
— Я хотела доставить тебе удовольствие своей беседой.
— Покорно благодарю!
— Постой, постой, Борис! Что ж, хочешь на мне жениться?
— Покорно благодарю! слишком много чести: того и гляди, что к господам в родню попадешь.
— У-у! какой!
— Да, такой, — отвечал Борис, уходя.
И он доложил Платону Васильевичу, что госпожа дама не желает обедать с его превосходительством.
— Не желает? — повторил тихо Платон Васильевич, — так и сказала, что не желает?
— Так точно; сказала, что не может.
У Платона Васильевича как будто отлегло на сердце.
— Не может, это дело другое; так бы ты и говорил: это большая разница… дурак ты!
— Ведь я по-французски не знаю, ваше превосходительство, так они изволили сказать или иначе. Я посылал спросить Жули. От этого народу толку не добьешься.
— Поди переспроси! Ты, верно, переврал.
— Что ж тут переврать-то, ваше превосходительство. Я еще доложил вам поучтивее; она просто сказала, что эта госпожа дама не может принять генерала к себе. Я так и подумал, что если уж не может, так, стало быть, не хочет; и доложил вашему превосходительству как следует.
— Пошел вон!
— Как же изволите приказать: здесь или в столовой накрывать для вашего превосходительства?
— Так там еще не накрывали на стол?… По сию пору не накрывали?… Пошел! Чтоб сейчас же подавали кушать Саломее Петровне!.. Нет, не Саломее, Эрнестине Петровне… Слышишь?