Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Тысяч двадцать в худой год.

— Скажи пожалуйста! ведь двести тысяч в год доходу! рубль на рубль! Послушай, Прохор, ты, брат, не говори никому, что мошенники-то продают настоящий вен-де-граф за… как бишь?

— Лакрима кристи.

— Да; а за вен-де-граф продают простое ренское; не говори никому. Уж они, канальи, так опозорили его, что не продашь Дороже двух с полтиной. Не нести же убыток; мы его так уж и будем продавать за… как бишь?

— Лакрима кристи.

— Да; так уж и будем. Не на нашей душе грех, черт с ними! А именья нельзя уступить.

— Разумеется, тятенька. Мы свой откроем погреб.

— Свой, непременно свой; не погреб, а магазин.

— А какое венгерское я умею делать из монастырского вина, знаете, что продается здесь по рублю бутылка, — просто чудо! Сам венгерский король не узнает, что не настоящее.

— Ой ли?

— Ей-ей! Еще не простое, а столетнее, которое продается червонца три за бутылку на месте.

— Что ты говоришь?

— Ей-ей!

— Ну, откроем, брат Прохор, магазин вин; я чайную торговлю брошу, черт с ней! От нее теперь нету никакой прибыли, а еще того и гляди, что беду наживешь: такая непомерная строгость, что боже упаси!.. Ну, да добро, молчи. Не пора ли нам к Селифонту Михеичу? Чай, ждут нас?

— Я готов.

— Ну, так поедем, — сказал Василий Игнатьич. — За невестой, Прохор, миллиона на полтора будет… Вот как женишься, так ты, брат, сам съезди опять за границу да поищи там, нет ли еще каких статей поприбыльнее.

— Я тоже об этом думал, тятенька. С деньгами там, знаете, каких секретов можно накупить!

— Хитрой там народ живет, подумаешь!

— У, что наш народ против тамошнего, — овца!

— Овца, ей-ей овца!

— Овца, тятенька; а пора уж, кажется, чтоб чужие волки не драли с нас шкуры!

— Ей-ей так! — воскликнул Василий Игнатьич, разгораясь более и более злобой на промышленных иностранцев.

— Пора, тятенька, своим завестись.

— Ей-ей так, брат Прохор!

Рассуждая таким образом, Василий Игнатьич подъехал с сыном к палатам Селифонта Михеича.

VI

Прямая русская хозяйка сохранилась только в простом быту. Это не хозяйка-барыня и уж далеко не хозяйка-дама. Известно, что когда иная хозяйка-барыня готовится принимать гостей, тогда дым идет коромыслом: тот беги туда, та сюда, то подай, того не подавай; то поставь, другое вынеси; тут вычисти, здесь вымой, там подотри! И во все углы мечется она сама, хлопая истоптанными башмачками, которые служат вместо туфель. Иначе и нельзя: это шаг от так называемого невежества к так называемому просвещению. Новый порядок всегда смешной порядок. Бывало, в доме все вековое, каждой вещи своя честь и свое место, будни не мешайся с праздником; а теперь иной толк, иной вкус, как во времена татар. Как водится, недовольные своим первые бросаются встречать и принимать чужое; собственно трусы торопятся подражать, а храбрецы бороться, по старой памяти: лучше пасть, чем идти в полон, даже к французам.

Хозяйка-дама, это уж что-то не свое, это уж, собственно, не хозяйка, а что-то такое, чему теперь на Руси и имени еще нет, а в старину, во время немецкого нашествия называли просто фря, откинув от gn?dige Frau[137] прилагательное.

Марья Ивановна была хозяйка старого быта, но вчерне: у ней на все случаи были запасы; гостиные комнаты чистехоньки. Не только муха, но и пылинка не садись в них на почетную мебель, да и сама Марья Ивановна со всей семьей не присядет, из уважения к своим гостям, на гостиные кресла; она заботливо всех обходит, угощает чем бог послал, разве иногда присядет на кончике подле какой-нибудь сударыни-матушки Анисьи Ивановны, сложит ручки, поахает о чем-нибудь, да и снова пойдет обходить с радушным возгласом: «Да что ж это вы не изволите кушать, или уж нам счастья нет! да выкушайте на здоровье, да хоть пригубьте!»

А гости и гостьи чинно сидят и, по обычаю, отнекиваются от избытка угощений, уверяют, что уж душа не принимает, и все-таки кушают в угождение хозяину и хозяйке. Сроду в доме у Марьи Ивановны не было ни плясок, ни музыки; но когда выросла дочка да вышла ученой-преученой из пансиона, тогда и Селифонт Михеич и Марья Ивановна вздохнули; но один вздохнул о старом порядке вещей, а Марья Ивановна уже по новом; ей, по-старому влиянию просвещения на женщин, моченьки нет как хотелось сделать бал; но Селифонт Михеич решительно сказал, что он даст бал только на свадьбу дочери. Вследствие этого (что делать!) Марье Ивановне ужасть как захотелось скорее просватать Дунечку; но что она ни предпринимала, ничто не клеилось: Дунечка непременно требовала генерала. Когда Матвевна объяснила, что у ней есть графчик, тогда и у Дунечки и у Марьи Ивановны сердце пришло на место. За согласием Селифонта Михеича дело не стало; он не знал, что Прохор Васильевич — графчик, был радехонек, что отдаст дочь за купецкого сына, да еще и за такого же миллионщика, как сам. Вот и настал день ожидания жениха «на чашку чаю». Бог весть, что сделалось с Марьей Ивановной! она заметалась во все углы, как барыня. И кондитера-то ей подавай, и без повара-то нельзя обойтись; и лакеев-то для прислуги надо нанять, и жирандоли-то взять напрокат, — не подсвечники же поставить на стол; и сальные-то свечи — страм какой! и в комнатах-то курить не смолкой же.

— Владыко ты мой, господи! — воскликнул Селифонт Михеич, посматривая на жену; но он не привык с ней ссориться и только терпеливо читал молитвы от наваждений бесовских. Однако же, когда Марья Ивановна вместо повязки гарнитурового с золотой бахромой платка примеряла перед зеркалом купленный при помощи кумушки на Кузнецком мосту чепчик, Селифонт Михеич плюнул и хотел идти вон.

— Селифонт Михеич, посмотри-ко-сь! — крикнула к нему Марья Ивановна.

— Что тебе, матушка!.. — произнес он, остановись, сердито.

— Посмотри-ко, душа, каково?

— Ну что ж тут есть хорошего-то: чепешница!

— Где ж тебе толк знать; а я тебе вот что скажу, Селифонт Михеич: куда как непригодно ходить тебе в долгополом-то чекмене; ты бы послушал меня, надел немецкий сертук.

— Тьфу ты пропасть! Ну, уж я вижу, что ты пошла на старости лет в сук расти! — сказал Селифонт Михеич, махнув рукою и уходя.

— Вот мужья! изволь на них угодить!.. — проговорила Ирина Степановна, без которой никогда бы не пришло в голову Марье Ивановне изменять обычный свой порядок и носить чепцы.

— Да бог его знает, что он окрысился так, — сказала Марья Ивановна, — этого с ним сроду не случалось: бывало, и причуда какая-нибудь придет мне в голову — и то ничего; а теперь поди-ко-сь, как расходился!

— И! уж все таковы, кумушка; только до поры до времени. Ваш еще что, поворчал, да и ушел; а посмотрели бы вы, мой, бывало, как браниться начнет; да я в глаза-то не смотрела, на первых порах осадила.

— Что ж ты, вцепилась в него, что ли, Ирина Степановна?

— Вот, дура я на медведя лезть! Нет, кумушка, есть на все манера благородная.

— Да какая же манера, Ирина Степановна? уж когда пошло на спорное дело, так слово за слово, да и за святые власы.

— И, господи, полноте, кумушка, известное дело — в ком сила, в том и воля: оттаскал, да и поставил на своем; и в другой раз так и в третий; небойсь ждать, покуда умаится? покорно благодарю! Как высушит в лучину да переломает бока, так уж тогда к ляду и воля! Нет, кумушка, я не допущу сказать себе одного слова неприятного; не могу! со мной тотчас дурнота: так и покачусь без памяти.

— Дурнота? поди-ко-сь! — прервала Марья Ивановна с невольным сердцем, — попала, верно, твоя дурнота на дурака, кумушка!..

— Извините, кумушка, мой муж не дурак!.. — возразила с обидой Ирина Степановна.

— Ну, дурак не дурак, а родом так: поверил бы разумный человек дурноте твоей!

— Поневоле поверит, как ляжешь в постелю мертвым пластом!

— Экое горе! ляжешь в постелю! Ты ляг, а тебя еще и привяжут: лежи, сударыня моя, сколько душе угодно! Посмотрела бы я, долго ли бы ты пролежала без памяти! Чай, тотчас бы: «Батюшка, помилуй! государь ты мой, помилуй! не буду французскую дурноту в голову забирать!..»

вернуться

137

[137] Милостивая государыня (нем.).

82
{"b":"110726","o":1}