Говорят, что может пройти несколько недель, прежде чем что-нибудь узнаешь. Говорят, что иногда приходят письма от людей, которых давно уже на свете нет, иногда даже через несколько месяцев после того, как они погибли.
Нет никакого смысла любить его. Это все равно что получать письма от мертвого человека. И нет никакого смысла мне любить кого-то еще, кроме мамы, Динни и Дороти. Я знаю. Дави Хэмблтон ненавидит меня за то, что я по-прежнему здесь живу. Мы здороваемся, говорим друг другу "доброе утро, Лили, доброе утро, Дави".
Но за все эти годы она ни разу не поговорила с Динни.
Другие дети Дики живут в Техасе, я слышала, как она в магазине рассказывала о них Лорине, но, стоило мне войти, и она сразу умолкла. А ведь это сестренки Динни, другие внучки Дави. Эти слова, как ножи: дочка, внучка. Я стараюсь их не произносить: они режут мне язык. Я иногда говорю «мама», но и это слово часто режет мне язык. Только вот «Дороти» произносить не больно. Дороти — моя подруга. Она всегда была моей подругой. И слово «подруга» сладкое, как молоко.
Волосы Дороти так странно посветлели, так что теперь она красит их, возвращая им прежний рыжий цвет.
С тех пор, как она родила своих детишек, ее шея, колени и бедра очень располнели. И она теперь двигается совсем не так, как молодые девушки; не так легко и свободно, как Динни, когда сбегает вниз по улице — длинноногая, длиннорукая, волосы завязаны в "конский хвост" на самой макушке. Дороти тоже была такой, когда мы с ней играли в детстве у ручья; мы целыми днями играли в дочки-матери или устраивали свадьбу для наших кукол. Теперь Дороти стала такой тяжелой, большой, медлительной и щедрой — словно большая рыжая корова, но она все равно очень красивая. И все понимает. И она не тревожится зря. Ее, например, совсем не тревожит, что Кол и Джо на войне. Для нее война совсем не похожа на пустой черный театр — скорее на какую-то стройку, где много людей на грузовиках и все очень заняты. Она говорит, что Кол теперь в менее опасной ситуации, чем когда связался с этой женой лесоруба в Клэтскани! Армия для него — вообще самое безопасное место! А Джо работает водителем грузовика, возит в прачечную солдатское белье с какой-то военной базы в Джорджии. "Моя война — это миллионы грязных кальсон" — так он писал Дороти. Она часто читает мне его письма. Они такие смешные, Джо — очень добрый человек. И Дороти скучает без него, но как-то не по-настоящему; по-настоящему он ей не нужен. Ей и себя самой вполне хватает, она вся такая круглая, целостная, как земной шар. И я очень люблю ее, потому что она смотрит на меня из своего круглого целостного мира и берет меня к себе, так что я оказываюсь уже не на краешке земли под открытым небом.
С тех пор, как началась война, я уже не могу гулять по берегу моря под открытым небом. Даже, пожалуй, с тех пор, как появились ангелы. Они теперь куда-то исчезли, но я все еще боюсь шума их крыльев — там, на берегу.
"Ох, Лили, — говорит Дороти, — перестань бормотать себе под нос, ты что, Лили, совсем с ума сошла! Посмотри-ка, Лил, хорошенький у меня малыш, а? Слушай, ты не присмотришь сегодня за ребятишками? Мне нужно смотаться в Саммерси… А знаешь, Лили, дочка у тебя такая светлая, такая светлая, просто чудо, верно?"
Дороти легко может произносить все эти слова. Она их не боится. И она — моя настоящая любовь.
ДЖЕЙН, 1966
"Ангельское дитя, — говорит Лили, когда Джей подбегает к ней с вопросом или приносит красивый цветок. — Иди к Лили, ангелочек!"
Руки Лили тоньше, чем ручки ребенка.
Мне семьдесят девять лет, но я понятия не имею, что такое любовь. Я смотрю, как умирает моя дочь, и думаю, что она никогда ничего особенного для меня не значила, разве что разбила мне сердце. Но в таком случае отчего разбиваются сердца?
Не понимаю. Я, видно, не могу отличить, что правильно, а что — нет. Я думала, что Лили была не права, когда осталась дома и отказалась от лечения. Я думала, что и Вирджиния была не права, когда приехала сюда, чтобы быть с матерью, бросив все, к чему она стремилась, работу, университет — все! Она говорит, что со следующего года ее берут на полную ставку в колледж в Саммерси. И утверждает, что очень этого хочет. И хочет остаться здесь. Я считала, что она поступила не правильно, родив ребенка невесть от кого, от человека, за которого она даже и замуж-то выходить не хотела. Да, мне казалось, что все это не правильно. Но что я знала?
Да я бы без нее просто не справилась! Я не в силах ухаживать за Лили. Иногда и руку не могу поднять. Даже кота не могу взять на колени — должна ждать, пока он сам прыгнет. Ну иди же ко мне, старый Пушистик! И он еще хитрит: делает вид, что никуда не торопится, садится, начинает умываться… И еще эта сиделка… Специальная сиделка по уходу за раковыми больными.
Они произносят это слово прямо вслух, открыто. Никогда никакого рака у нас в семье не было; разве что тот случай, о котором мне мама рассказывала, когда у ее матери в Огайо было что-то странное: бабушке показалось, что у нее какое-то маленькое зернышко к пальцу на ноге прилипло, она взяла, да и содрала эту штуку, особенно не задумываясь, а ранка кровоточила всю ночь, да так, что насквозь промокли все простыни. Но рака у нее все-таки не было, не было его и у мамы, и у меня.
Я эту женщину, сиделку эту, терпеть не могу! "Это лекарство их полными дураками делает", — говорит она. Или еще: "Они не догадываются, ЧТО для них самое лучшее!" — и она говорит это прямо при Лили, словно Лили — младенец или идиотка! Но она сильная, выносливая и дело свое, похоже, знает. И Лили ее выходки терпит. Лили терпеливая — со всеми на свете. Всю жизнь. Честное слово, мне порой перед нею просто стыдно за себя.
Я могу вздохнуть свободно, только когда приезжает Вирджиния с малышкой и эта сиделка уходит. По вечерам мы остаемся вчетвером, Джей спит. Лили тоже дремлет, а мы с Вирджинией сидим и беседуем, или она проверяет работы своих студентов, или мы с ней играем в криббедж. Обычно выигрываю я. Это единственное, в чем Вирджинии никогда не везет. Я ей вчера вечером сказала: "Ты запросто выигрываешь премии за свои стихи, но даже не надейся подзаработать, играя в карты!"
Лили была права, что решила умереть в своем родном доме; и Вирджиния была права, позволив ей это. А я не хотела, чтобы она умирала здесь. Я не хотела, чтобы моя дочь умирала здесь. Как не хотела, чтобы она здесь жила. Но ведь и она не хотела переезжать сюда. Она родилась в большом городе, но вся ее жизнь прошла в Клэтсэнде, в домишке на Хэмлок-стрит. Она никогда не уезжала оттуда дольше, чем на неделю, если не считать той единственной поездки на Всемирную ярмарку, которая была перед войной. А вот ее дочь будет жить здесь, в этом доме, в моем доме. Вирджиния, зачатая в той постели, где сейчас умирает ее мать. В той самой маленькой комнатке. С зарослями рододендрона под окном. Вирджиния ответила мне прямо, она всегда отвечает прямо: "Да, — сказала она, — если ты оставишь мне дом на Бретон-хэд, я буду там жить". И прибавила:
"Я очень люблю Лос-Анджелес, но сейчас у меня слишком много дел, так что я лучше буду жить здесь". — "А как же твоя работа в университете?" — спросила я, и она сказала: "Преподавать я могу и здесь. И не хуже, чем там! — и рассмеялась. — И если ты оставишь мне свой дом, то я буду там жить и Джей тоже вырастет в твоем доме".
Мне так приятно знать это! Мне так приятно видеть Вирджинию, я всегда радуюсь ей. Она так похожа на Лафа — она так же высоко вскидывает голову, а смотрит чуть искоса, и глаза у нее при этом так и сверкают.
Я считала, что она была не права, позволив Лили поступить так, как она хотела, и остаться дома; я считала, что она была не права, родив ребенка без отца; не права, что переехала сюда из Лос-Анджелеса. Но теперь я догадываюсь, в чем дело: мы просто привыкли, что если женщина чувствует себя абсолютно свободной, то она всегда не права.