– Ну так что? – заявил Эрик, элегантный и светловолосый, держа руки в карманах.
– Что именно? – спросила она, положив перед собой раскрытую книгу, словно желая подчеркнуть, что она занята.
Эрик задрожал от негодования. Он терпеть не мог, когда читали в его присутствии. И сейчас он с трудом удержался от бешеного желания вырвать книгу у нее из рук и вышвырнуть ее в иллюминатор, чтобы преподать ей урок на всю жизнь.
– Что же, вы довольны своей выходкой? Вам нравится морочить голову бедняжке Ольге? Вам не пришло в голову, что это копание в чужих вещах просто смехотворно?.. Не хватает, чтобы вы еще и меня впутывали в вашу клоунаду. Мне бы очень хотелось, чтобы вы прямо сейчас, моя дорогая Кларисса, внесли во все ясность.
– Я вас не понимаю, – проговорила она и на этот раз закрыла книгу и положила ее на кушетку в пределах досягаемости, «готовая вновь ее открыть, как только эта назойливая личность оставит ее в покое», как лишний раз показалось Эрику. – Я вас не понимаю. Все это для вас весьма лестно, разве нет? Мои попытки отыскать доказательства собственного несчастья в комоде своей соперницы равносильны лавровому венку для вас.
– Бывают успехи вульгарного характера, не приносящие радости, – высказался Эрик.
И его красивое лицо исказило отвращение, брезгливая суровость. Ей сразу припомнились бесчисленные случаи, когда подобное выражение его лица унижало ее до глубины души, лишало ее способности сопротивляться, ведь она и мысли не допускала о том, чтобы поставить под сомнение ум, правильность суждений и философские абсолюты Эрика Летюийе. «Успокойся… Успокойся…» – уговаривала она сама себя. И вдруг осознала, что впервые за много лет разговаривает вполголоса сама с собой, словно с человеком привлекательным и желанным, с кем-то, кому можно довериться.
– Ладно, это дело десятое, и все-таки, ради чего вы это сделали?
– Да ради него, – проговорила Кларисса, покачав головой, словно желая этим подчеркнуть абсурдность вопроса. – Ради Симона Бежара… Эта маленькая потаскушка готова была разорвать его в клочья…
Слово «потаскушка» в устах Клариссы поразило Эрика. На протяжении многих лет подобные уничижительные определения, согласно молчаливой договоренности, оставались его личной прерогативой.
– А вы всегда интересуетесь делами других? – заявил он, допуская явную оплошность (когда же он это осознал, то прикусил язык, но было уже поздно).
– Если этим чужим является мой муж, то да. Для вида. Вы великолепно знаете, что меня не интересуют чужие дела… Я и своими-то не больно интересуюсь, – меланхолично заметила она, прикрывая свои голубые глаза.
– Но, по крайней мере, вы уже…
Тут он осекся. У него снова появилось ощущение, будто он совершает огромную глупость. Чувство страха и жажда риска одновременно, последствия которых он не мог предвидеть. Гордыня, и только гордыня, вопреки его собственному здравому смыслу, заставила его договорить.
– Но, по крайней мере, вы уже начали интересоваться делами Жюльена, дорогая моя Кларисса? Вы мне уже задолжали один ответ… И не спрашивайте меня, на какой вопрос, это будет нелюбезно с вашей стороны.
Он бросил на Клариссу строгий взгляд, а та подняла глаза и тотчас же их опустила, прежде чем решиться встретиться взглядом с Эриком.
– А это вас интересует? По-настоящему? – уточнила она, словно сомневаясь.
– Да-да, это меня интересует. Меня именно это и интересует, – заявил он, изобразив улыбку.
И этой улыбкой, не отдавая сам себе отчета, Эрик пытался удержать Клариссу в рамках поведения послушного ребенка, чтобы та почувствовала себя ответственной за любые изменения в их новых взаимоотношениях. Эта улыбка означала: «Вот видите, я улыбаюсь… Я человек покладистый. Почему бы не продолжить жить по-прежнему, вместо того чтобы создавать себе трудности?» и т. п. Это была улыбка человека, готового пойти навстречу, улыбка примирения, однако это было настолько ново для Клариссы, что за ней она усмотрела то же, что всегда: презрение, снисхождение, недоверие. И в порыве гнева она приподнялась на подушке, бросила суровый взгляд на Эрика, своего рода взгляд-предупреждение, и холодно произнесла:
– Вы меня спрашивали, являюсь ли я любовницей Жюльена Пейра, не так ли? Так вот – да, уже несколько дней, как я стала ею.
И лишь выговорив эту фразу, Кларисса почувствовала, как сердце у нее забилось бешено и порывисто, словно оно само испугалось реакции Эрика на ее слова, словно хотело с опозданием предупредить ее об опасности. Она увидела, что стоявший у двери Эрик побелел, в глазах его зажглась ненависть, но заодно и чувство облегчения, появлявшееся всякий раз, когда он пытался сделать ее виноватой, унизить ее своими упреками. Затем краска вновь залила щеки Эрика. В три шага она приблизился к ней и схватил ее за запястья. Упершись одним коленом о постель, он сжал ей руки до боли и, приблизив свое лицо к лицу Клариссы на расстояние десяти сантиметров, заговорил отрывистым, сдавленным голосом, но она от страха почти ничего не понимала. При этом она разглядела точку на лице Эрика, черную точку, наличие которой объяснялось тем, что на судне отсутствовали увеличительные зеркала. «Мне надо достать девяностоградусного спирта, – возникла вдруг у нее нелепая мысль. – Это так некрасиво, прямо под носом… Надо, чтобы он что-то сделал… Что он говорит?»
– Вы лжете! Вы ни на что не способны, кроме как лгать! Вы хотите потрепать мне нервы, испортить мне этот круиз? Вы ужаснейшая эгоистка… Об этом известно всем… Вы ведете себя как дикарка со своими друзьями и со своими близкими; прикрываясь рассеянностью, вы ни на кого не обращаете внимания, дорогая моя Кларисса! Вот в чем заключается ваша беда: вы не любите людей! Вы даже не любите вашу родную мать: вы никогда к ней не ходите… даже к родной матери! – выкрикивал Эрик вне себя, пока Кларисса его не перебила:
– Во всяком случае, – спокойно проговорила она, – это совершенно неважно.
– Вот как? – заявил он. – Значит, все это неважно? Ваши предполагаемые шашни с этим мастером фальшивок, с этим презренным ничтожеством… Так это все неважно, вот как?
Однако гнев его, как ни странно, утих, и, когда Кларисса ровным голосом ответила: «Да, может быть», он ушел в ванную, словно и не ожидал ответа, словно этот ответ и впрямь более не был важен.
Ольга легла задолго до Симона, который в этот вечер остался в баре, чтобы напиться, но так и не преуспел в этом. Вернувшись в каюту, он был встречен оценивающим взглядом своей прелестной любовницы. Этот взгляд был отчужденным и холодно-вежливым, если он возвращался после нее, или возмущенным, негодующим, когда она входила в каюту и заставала его валяющимся в постели. Оба взгляда должны были заставить Симона Бежара осознать свое ничтожество и свою невнимательность к персоне Ольги. Однако что это за взгляд побитой собаки, появившийся у ее драгоценного режиссера в последнее время? И никто не знает почему? Ольга была не в состоянии представить себе, что кто-то, кроме нее, способен чувствовать, и зачастую заставляла Симона страдать вовсе не преднамеренно, а просто в силу своего характера, а по характеру она была безжалостна. Она рассматривала этого человека, посланного ей судьбой, в первую очередь как режиссера, а уж затем как любовника, который больше всего желал быть любимым ею и получать доказательства ее любви. «Она ведь ему дала все, чего он желал, разве нет? – думала о себе Ольга. – Она предоставила в его распоряжение все свои вечера. А когда она ему отказывала под благовидными предлогами, он обязан был сам понимать, что женщине ведь это надоедает, когда происходит слишком часто. Или ему следовало бы иметь иную физиологию». В кинематографических кругах Симон Бежар славился своим темпераментом, это вечная история: мужчины типа Симона Бежара сексуально одержимы, а красавцы вроде Эрика или даже Андреа наполовину фригидны. Во всяком случае, нарциссизм в них был сильнее интереса к женщинам.
При появлении Симона Ольга придала своему лицу удивленное выражение, с каким обычно смотрят на незнакомых людей, но ей не составило труда сохранить его, ибо действия Симона ее прямо-таки изумили. Он уселся на свою постель, одной рукой снимая обувь, другой зажигая сигарету, и когда Ольга с ним заговорила, ей – впервые за весь круиз – показалось, что она ему помешала.