– Что произошло после приступа истерии у Эдмы? – спросила она.
Симон нахмурил брови, но не ответил, показывая тем самым, что она и впрямь мешает ему. И, действительно, впервые за долгое время вид у Симона стал независимым – не зависимым от капризов Ольги. Его руки, его глаза и его мысли были заняты чем-то другим, он больше не смотрел на нее тоскливым и умоляющим взглядом. Своего рода внутренний радар, совершенный и чуткий, который помогал Ольге улавливать малейшие перемены в настроении Симона, подсказал ей, что она находится на перекрестке, только, к сожалению, не помог разобраться, какой горит свет: зеленый или красный. И она, решив, что горит зеленый, ринулась вперед, навстречу аварии, которую этот радар, работай он на уровне разума, помог бы предотвратить. Но он действовал на уровне даже не чувственном, а инстинктивном, и то включающиеся, то гаснущие огни светофора ничего Ольге не подсказывали.
– Вы мне так и не ответили.
Симон поглядел на нее, и она поразилась голубизне его глаз. Она уже давно не замечала, какие у него голубые глаза. Более того, она уже давно не замечала, что у Симона вообще имеется взгляд.
– А в чем дело? – вздохнув, осведомился он. – Я не заметил никакой истерии у Эдмы Боте-Лебреш.
– Ах, вот как? Вы, стало быть, не слышали ее выкриков?
– Я главным образом слышал ваши, – продолжал Симон тем же усталым голосом.
– Мои? Я кричала?.. – воскликнула Ольга. – Я?
И она покачала головой с видом оскорбленной невинности, каковая роль ей вовсе не подходила; об этом ясно говорило выражение лица Симона. И впервые за несколько дней она встревожилась. Не говоря уже о цвете глаз, она не припоминала, чтоб взгляд Симона был таким острым.
– Что вы хотите сказать? Быть может, что я солгала?
– Нет, – проговорил Симон тем же самым медлительным тоном, который так раздражал Ольгу, а теперь начинал внушать страх. – Нет, вы не солгали, вы сказали правду, однако в присутствии двадцати человек.
– Ну и что?
– Ну и то, что слушателей было на двадцать человек больше, чем надо, – заявил он, поднявшись и медленно снимая свою куртку, потрепанный, постаревший, усталый, но усталый и от нее, Ольги Ламуру, старлетки второго разряда, которой ничего не останется, как начать все сначала, если Симон Бежар переменит мнение о ней.
От Ольги Ламуру, которая обратилась было к Симону: «Мой дорогой», нежным, детским голоском, а потом, в темноте, начала дуться, так и не дождавшись утешений от Симона в ее же собственной злобности. И как только она перебралась на его постель, Симон Бежар встал, снова надел свитер и брюки и вышел из каюты.
В опустевшем баре он видел в зеркале позади стойки рыжего, слегка одутловатого мужчину, с которым, однако, шутки плохи. Сейчас никто не улыбнулся бы ни его шевелюре, ни его полноте, настолько был взгляд Симона холоден. «Вот и кончилась для Симона Бежара великая музыка и великая любовь», – подумал он. Подумал с горечью и отвернулся от собственного отражения, от того Симона, каким он готовился стать.
Бормоча что-то сквозь зубы, Арман залез в ванну, гигантскую и нелепую для корабля, как ему казалось, и, ухватившись за скобу безопасности, стал постепенно погружать в воду свое щуплое белое тело, абсолютно лишенное мускулов, так что в обнаженном виде оно казалось телом одалиски. Усевшись в ванну, Арман принялся шевелить пальцами ног, разбрасывая брызги и радостно вскрикивая, при этом он ухитрялся – да-да! – хрустеть пальцами на ногах точно так же, как пальцами на руках, каковому занятию он предавался уже в течение многих лет, вплоть до нынешнего дня, даже не отдавая себе в этом отчета. «Если бы Эдма застала меня сейчас, то решила бы, что я впал в детство или сошел с ума», – подумал он. А когда он резким движением подтянул колени к подбородку и стал яростно намыливаться (как это делали мальчики в коллеже в присутствии надзирателей), то услышал, как внезапно открылась дверь каюты. Запах незнакомых дамских духов, шикарный и мускусно-приторный, вызывающий ассоциации с песцом, естественно, голубым, проник в ванную. «А как же защелка?» – в беспомощном отчаянии подумал он, намереваясь встать, выбраться из этой сладостно-теплой воды, оторваться от созерцания собственных ног, и понял, что ответ пришел раньше вопроса. Из каюты не доносилось звуков беседы. Без сомнения, Эдма была одна и все время насвистывала, причем насвистывала песенку, весьма игривую, как показалось Арману, который слышал ее всего три раза в жизни: во время военной службы, во время визита к двоюродному брату, молодому больничному интерну, и еще раньше, во время учебы в коллеже. Она его не звала, хотя не могла не заметить его костюм, висящий на плечиках рядом с иллюминатором. А тем временем теплая вода начала остывать, и он, съежившись, обхватил руками колени и уперся в них подбородком.
– Эдма?.. – жалобно заблеял он непонятно почему. И поскольку она ему не ответила, он крикнул «Эдма!» еще раз, гораздо более резким тоном, даже, если такое вообще возможно, более авторитарным.
– Вот… вот… сейчас, – раздался мощный голос, явно принадлежащий не Эдме, вдруг сообразил Арман, а Дориаччи, которая и подтвердила справедливость этой догадки, появившись в дверном проеме.
Дориаччи была в плиссированном вечернем платье, с толстым размазавшимся слоем грима, с черными волосами и глазами, возбужденная и радостная, словно после бурного любовного свидания. Короче говоря, это была Дориаччи. И он, Арман Боте-Лебреш, повелитель сахарной империи, нагой, как червь, лишенный очков и лишенный достоинства, не имеющий даже куска бумажного полотенца, чтобы прикрыться в присутствии Дивы. Секунду они смотрели друг на друга, словно фаянсовые собачки, и Арман услышал свой собственный умоляющий голос:
– Уйдите… уйдите… уйдите, умоляю вас!..
Голос его был хриплым и почти неузнаваемым, но мгновенно вывел Дориаччи из оцепенения.
– Боже мой, – проговорила она, – что вы тут делаете?
– Это моя каюта… – начал было Арман Боте-Лебреш, вздергивая подбородок, словно находился на заседании своего административного совета, голос его при этом был слишком громким.
– Да, конечно, само собой, это ваша каюта… Представьте себе, у меня тут была встреча с Эдмой, а точнее, в малом салоне. И вот я здесь, – весело продолжила она и совершенно спокойно уселась на бортик ванны, нависая над Арманом, который обеими руками прикрывал свое мужское достоинство, надо сказать, мало впечатляющее.
– Но вам следует уйти… Вам нельзя оставаться здесь… – заявил он.
И он обратил на Дориаччи умоляющий и прочувствованный взор, придавший ему сходство с почитателями Дивы, теми, кто дежурит у служебных лестниц оперных театров всего мира, кто выпрашивает автографы и устремляет к ней, к ее известности, к ее мифу и к ее искусству изголодавшиеся и идолопоклоннические взгляды. Иллюзия была настолько полной, что Дориаччи в порыве великодушия нагнулась над ванной, обхватила Армана за намыленную шею и с силой прижала свои свежие губы к его губам, а затем быстро оттолкнула. И, оставив его на дне ванны, потерявшего равновесие, судорожно нащупывающего скобу безопасности, удалилась с видом победительницы.
И вот с чувством глубочайшего облегчения, точнее с ощущением, что удалось спасти собственную жизнь, Арман Боте-Лебреш, на этот раз позабывший про свой сахар, вытянулся на огромной двуспальной постели и начал раскладывать на ночном столике десять предметов, необходимых ему в путешествии, которое называется сном: таблетки, чтобы уснуть, таблетки, чтобы расслабиться, таблетки, чтобы работали почки, другие таблетки, чтобы предупредить попадание никотина в легкие, и т. д. Кроме того, на утро предназначались медикаменты обратного действия: для полного пробуждения, для повышения давления, для десятикратного повышения бодрости и т. д. Все это выкладывалось на небольшом ночном столике в виде квадрата точно так же, как Наполеон в Австрии строил в каре свою старую гвардию. Каждый вечер это отнимало у Армана полчаса. Тем не менее, спасибо этому маниакальному раскладыванию – хоть оно помогало скоротать десять дней невыносимой скуки. Следует добавить, что Арман Боте-Лебреш не испытывал внутреннего протеста против полнейшей скуки, в которую его повергала бездеятельность, но и не выработал к ней привычку. Он скучал, как считал он сам, потому что ему было скучно, или, может быть, потому, что было скучно другим. Во всяком случае, скука не была для него слишком острой проблемой; во всяком случае, гораздо менее острой, чем какие-либо неожиданности или введение эмбарго на сахар. И вообще, вся жизнь Армана Боте-Лебреша была смертельно скучна: с родителями, с приятелями, с родителями жены, с женой, наконец; но тут следует честно признать, что в последние сорок лет его жизнь стала гораздо менее скучной благодаря Эдме. Эдма в роли супруги всегда, как говорилось в одной книге, имя автора которой Арман позабыл, «скучала сама, не давая скучать другим». «Но что она сейчас поделывает?» Он то и дело обнаруживал, и не без удивления, что его жена Эдма, о которой, находясь в Париже, он практически не вспоминал, занимает центральное место в его мыслях, как только они отправляются в отпуск. Она занималась всем, она стояла на страже, избавляя его от забот о билетах, о багаже, о счетах; она все взяла в свои руки и всем занималась сама. И где бы они ни находились, она следила за тем, чтобы он был как следует пострижен, как следует накормлен, как следует обеспечен различными финансовыми и биржевыми периодическими изданиями. Благодаря этому Арман Боте-Лебреш великолепно проводил отпуска, правда, стоило Эдме исчезнуть более чем на пять минут, он впадал в полную растерянность, граничащую с отчаянием. А когда с опозданием часа на три Эдма возвращалась после своих эскапад, проехавшись по пустыне на верблюде, побывав в каком-нибудь злачном месте, в объятиях молодого человека, Арман просыпался, садился в постели и всякий раз взирал на вернувшуюся супругу взглядом, преисполненным счастья, радости и даже облегчения, так что в итоге Эдма стала задавать себе вопрос: а не были ли они все это время безумно влюблены друг в друга, по крайней мере, не был ли он влюблен в нее? Великолепный сюжет для фильма, как-то раз подумала она и даже поделилась с Симоном Бежаром: мужчина и женщина живут в полном согласии на протяжении многих лет. Мало-помалу, по отдельным признакам, женщине становится ясно, что муж ее обожает. Убедившись в этом, женщина его бросает как раз вовремя, опережая его признание в любви, и в этом поступке ей оказывает содействие друг детства мужа, оставшийся нормальным.