Мне сдается, что Мирхайдаров — человек, наверное, хороший, может, очень даже хороший, но больно уж недалек. Машку сунуть нужно было в девятый «Б», тут я маху дала, поверила Маргарите, Маргарита меня уговорила, что именно в «А» Машке будет лучше. Как всегда — я поверила Маргарите, но на этот раз ошиблась. Когда в конце сентября Мирхайдаров ко мне подошел и, доверительно глядя мне в глаза, так глядит — прямо дно видать, сообщил, что «Машу он пока не чувствует, не может с ней наладить контакт», я про себя добавила, что и никогда не почувствует, а насчет контактов и заикаться не будем. Больше мы с ним ни разу эту жгучую проблему не обсуждали.
Есть с Мирхайдаровым, правда, одна неувязка: выпускников в кабинет географии ходит, по моим наблюдениям, не меньше, чем к Маргарите, странно это. Но, поразмыслив секунду-другую, это-то я как раз себе объяснила. К Нему за просто так, как известно, не подойдешь. Общение с Маргаритой — тоже всегда душевная работа. А к Мирхайдарову идут, по всей вероятности, за простотой. Ага, Мирхайдаров — прост. Ясен. Без особых запросов. Именно с ним — легко просто посидеть, отдохнуть от житейской требовательности и погреться в доверчивом простодушии, снова почувствовать себя ребенком, так, видимо…
Звонок. Учительская вмиг опустела, как сдуло всех. Только Мирхайдаров продолжал сидеть на диване и мягко улыбаться. Кроме меня — никого не осталось, так что улыбался он, видимо, мне. Пришлось подойти. Он встал. «Так никак и не привыкнет?» — вдруг услышала я прямой и дружелюбный вопрос. Я поглядела ему в глаза, чтобы найти там простодушную недалекость. Глаза были скорее печальны. Дна не просматривалось. «Да», — сказала я. «А здорова?» — «Вполне», — сказала я. «И чрезвычайных каких обстоятельств нету?» — «Нету, — сказала я. — Кила души». — «Школа-то ладно… — сказал он задумчиво. Видно было, прикидывает, говорить ему дальше или, может, не надо. — Со школой постепенно наладится…» — «Не уверена, — сказала я. — Может, бросить?» — «Еще чего? — живо воскликнул он. Живости я такой от Мирхайдарова не ждала. — Машку я не отдам. Переможем! Еще потом, может, погордимся…»
Я никогда не краснею, это меня и спасло. Иначе я бы сгорела сейчас от стыда за свою проницательность и умение разбираться в людях. Я бы сгорела ярким костром у него на глазах и даже он бы, наверное, понял. Он сказал — «Машка», как только я ее называю. И «еще потом погордимся» — почти дословно теми же словами, которыми я порой себя утешаю, что еще не вечер. Для наивной случайности — слишком много совпадений за один раз.
«На практику не ходит, это — похуже, учебно-производственный комбинат…» — «Как?» — задохнулась я. По пятницам Машка исправно удалялась на практику, даже если в школу и не ходила. Практику ее — шитье распашонок и детских чепчиков — мы по пятницам вечером регулярно обсуждали. Я втолковывала Машке, что труд — есть труд, следует честно делать любое дело, так к этому и надо относиться. Машка кратко соглашалась, что надо. «Я и думал, что вы не знаете. С комбината пришло директору уже две телефонограммы, чтобы приняли меры. Я с Ниной Геннадиевной говорил. Но тут она — уже не властна. Машки снова нет. Приходится говорить вам, Раиса Александровна». Голос был твердый, чего я тоже за Мирхайдаровым не знала, дружелюбие — надежное. «Надо ее из школы гнать поганой метлой!» Я бы тотчас забрала документы, так я озлилась. Еще не хватало мне этих унижений — комбината, объяснений с Геенной, Машкиной брехни беспардонной и наглой такой безответственности. «Надо помочь», — сказал он. «Что у нее такое случилось, скажите на милость, чтобы все ринулись помогать?» — «Растет…» — сказал он задумчиво. «Все растут». — «Трудно растет», — сказал он. Перешел на чистые глаголы. Но это уж теперь не имело значения. «И чего же делать?» — «Может я как-нибудь домой к ней зайду? Это удобно?» Здрасьте, он, значит, все чувствовал. «Заходите, коли не лень». Говорить с ним Машка все равно не захочет, это уже — пустое. «Не лень», — он улыбнулся. Улыбка была мягкая и как бы сама за себя извинялась, что вдруг — явилась и нарушила мой покой…
В последнем приступе тепла, таком глубоком перед первым инеем, вдруг земляника сдуру расцвела и колокольчики цветут по-синему. А вдоль тропинок — будто прорвались — оранжево и жгуче прут маслята, насаживая легкий палый лист себе на голову. Безлично и призрачно в овраге щелкнул выстрел, как треснул под ногой ольховый куст. И чей-то голос, призрачный и чистый, сверкнул среди берез. И в ельнике потух. Вновь тишина — прозрачна и густа. И слышишь то, чего нельзя услышать, — как слабы жерди старого моста через ручей, как медленно в сосне восходит сок, как неизбежно всему приходит срок, утратам и надеждам, как белый гриб на взгорке одинок, коль взор не радует ничей и никому не нужен, а в луже крошечный вскипает пузырек, и выцветает в сумерках восток, и где-то чей-то остывает ужин. Болотных кочек прозелень пышна, как будто впереди — весна. А в деревеньке уж зажигаются огни, дрожа за окнами, как свечи. Здесь местные фамилии смешны и может потому — так вечны: Ванюшечкины, Репкины, Горынычи, возможно — прозвище, а может — так и есть, когда-то к слову относились иначе, умея тайный смысл его беречь, и в подполе, где нынче лишь картошка, гнездился Домовой и шастал ночью на добрых и мохнатых ножках, оберегая сон людской. А речка Вруда, где спит форель и где бобры еще плетут свои запруды, летит бугром и выше берегов, тяжелая вода слоиста, словно льдины, и баньки, маленькие копии домов, исходят теплым дымом. Светящиеся пряди иван-чая их празднично и чисто обрамляют, и в сумерках сияют у реки забытые на грядке ноготки в соседстве с увядающим салатом. Прозрачная печаль, как будто бы уже знакомая когда-то, что радости сродни, соединяет все — беззвездную сиреневую даль, тебя, чернеющую лодку в камыше, и деревенские дрожащие огни из окон. Как перед гибельным полетом — птице, как землянике — хочется душе бесстрашно и последне обольститься…
Я сижу на полу в кабинете математики. Это мое место на земле. Он мне доверяет ключ, больше — никому, не боится, что я перепутаю местами логарифмы, исправлю ошибки в тетрадках десятого класса или стащу на память пару цветных интегралов. Геенна Огненная доверяет мне ключ от школы, не боится, что я подорву ее основы. Тихо. Вечер. Никто не придет. После меня придет только завхоз, проверить — как я все закрыла, завхоз мне ни капельки не доверяет. Это справедливо.
При мне всякая ребячья писанина, сумка моя, может, потяжелее Его портфеля, который — тайна. У меня нет тайн. Меня интересует только стенной шкаф со сказками, математическими газетами, всякими их шутейными анкетами типа: «Как я понимаю лень» или «Я». Из «Лени» меня волнует правдой жизни такое:
«Лень — это когда что-нибудь хочешь делать, а не делаешь. Вот, например, я помню, как-то учитель математики обещал подпрыгнуть до потолка, если я напишу контрольную на „5“, но не подпрыгнул. Лень было».
Автор этого высказывания, назовем его X, мне симпатичен своим вольным юмором в обращении с великим Его именем. Я не знаю — посмела бы я? Так запанибрата? Они с Ним свободны. И еще, это с меня прямо писано, лучше Машкиного портрета:
«Лень — это когда ты наелся пирогов, вон стоит чашка с чаем, очень хочется пить, но ты ни за что к этой чашке не подойдешь, будешь лежать на диване и вяло хотеть чаю».
Если кто может лучше сказать, я с удовольствием послушаю. Я — не могу. Про себя тоже пишут достойно:
«Я есть я. Моя страсть спорт и стереометрия. Но спорт больше. Я люблю играть во все спортивные игры и одна девочка называет меня „буйвол“».
Грациозно. Самокритично. С намеком на возможности и перспективы. Класс тут не указан.
А мне любопытно представить, как тут народ карабкается по ступенькам. Куда он лезет? Зачем? Ну, самых маленьких я не знаю. Маргарита сказала, что акселерация давно кончилась, раньше они ей с размаху врезались в живот головой, а теперь — тычутся опять куда-то в бедро. Но акселерация и ни при чем. Второй класс я тоже не знаю. Впрочем, из второго у меня есть одно сочинение. Его читали в учительской. Задание было: написать про любого человека, чтобы другие люди из класса смогли бы этого человека себе представить. Достаточно сложное. Называется: «Игорь».