Литмир - Электронная Библиотека

Он стоял у окна и вдохновенно излагал заинтересованным лицам (химичка, историчка, Иван Иваныч по труду и вообще — на все руки, без него бы школа давно обрушилась, математичка, молодой математик), что за светлый математический ум Мишка Репецкий (десятый «Б»), сколь могуча Мишкина интуиция и цепки мозговые связи. Мишка Репецкий сегодня ночью обнаружил в экспериментальном учебнике по геометрии еще одно нечеткое доказательство, забыла — чего. Ни Эйлер, ни Пуанкаре, ни Александр Фридман или Александр Данилович Александров, академик, нипочем не заметили бы, но Мишка Репецкий заметил запросто, такой это светлый ум…

При виде нас с Маргаритой Он, правда, про Мишку Репецкого сразу забыл, заулыбался Маргарите, ее Он любит, сообщил, что она прекрасно выглядит, иначе Маргарита, впрочем, и никогда у Него не выглядит, скользнул по мне незаинтересованным взглядом, но тотчас вспомнил мою сугубо функциональную роль в школьном процессе, столь дорогом Его сердцу, что Он всячески меня подвигает к описанию этого процесса, верит в печатное слово, как неандерталец, я от этой Его веры в печатное слово, таким боком — и в меня тоже, шалею и теряю последние крупицы веры в свои возможности, мне страшно, что я не оправдаю чистых Его надежд, никто ведь — кроме Него — не ждет, хотя здесь я принадлежности своей к литературному клану — против обыкновения — не скрываю, все слишком заняты своим делом, быстро притерпелись и к моему, непонятному.

Он воздал должное Маргарите и прицепился, как всегда, ко мне. «Оглянитесь вокруг, Раиса Александровна! — патетически воззвал Он, обожает патетику. — Вы же видите, как нас много и как мы рады друг другу!» — «Вижу», — ответствовала я хмуро, никогда не знаешь, куда он загнет. «Вот так прямо и напишите в своем произведении, как вы видите!» Он сегодня избрал путь прямого внушения, это легче. «Вам будут говорить, что так не бывает, но вы же знаете, что это есть! Вот мы все — перед Вами, со своими тревогами и заботами, учителя…» Иногда он в своей наступательной патетике бывает прямо кретином, все потому — что верит в печатное слово, как неандерталец, и верит, что от моего печатного слова школе станет лучше, акции ее повысятся в глазах широкой читательской общественности, а учителям легче станет с родителями. Знаю я Его!

«Вот так в своей повести и напишите! Или у вас — роман, Раиса Александровна? Я не силен в литературных жанрах, это по линии Маргариты Алексеевны. Напишете?» — «Сомневаюсь», — мрачно сказала я. Звонок бы, что ли? Главное — когда мы одни, Он сроду не заговаривает на такие темы, соображает же.

«Кто в школе не работает, тот все равно никогда в ней ничего не поймет», — засмеялась Маргарита. Она это сказала не обо мне, вообще походя, вернее даже — спасая меня от Его настырности. Но что-то во мне сразу хрустнуло от ее слов. «Ага, — отозвалась я с неприличной моменту злобностью, — кто не умер, тот о смерти уж не напишет. Тьма тому примеров!» — «Если сам не умер — конечно. И писать нельзя. Если пишешь, обязан сам умереть». — «Я умру», — пообещала ей я. Тут до Маргариты — с редким для нее запозданием — дошла моя обнаженная запальчивость, у нее сделалось заботливо-встревоженное лицо, знаю, знаю, что — искренне, но меня сейчас не утешило, она тронула меня за рукав, зашептала: «Да брось ты! Не обращай внимания! Нашла кого слушать!»

А я Его сейчас и не слушала. И даже Маргариту не слушала. Слушала я — себя. И внутри себя слышала, что Маргарита права, в шутке всегда главная правда и есть. Ибо школа — это ревущий поток кипятка, они все купаются всю жизнь в этом кипятке, плавают в нем, беснующемся, ныряют и выныривают молодцами. Я же довольно длительно, самозабвенно и осторожно шпарю в этом кипятке ноги. А он меня все равно — даже сбоку — уже обжег, и эти ожоги я чувствую как голую душевную боль, как незаживающую ответственность за что не просят и, уж как мне испокон веку написано на судьбе, — как любовь. Но что же я понимаю-то в этом кипятке? Что знаю о нем? И разве могу написать о Школе?..

Даже Он что-то почувствовал и сменил тему, шило — на мыло. «У вас дочь очаровательная, Раиса Александровна! У нее изумительная улыбка. Вы так красиво ее одеваете!» — «Ну, одевается она, положим, сама», — ввернула Маргарита. Вкус у Машки есть, недаром Геенна все уличает ее в неуловимых, но для Нины Геннадиевны непереносимых нарушениях школьной формы. Геенна сразу навострила ухо, но не вмешалась. А Его Маргарита все равно не сбила. «Только она у вас, Раиса Александровна, слишком часто болеет. Нужно бы вам заняться ее здоровьем. Она уже два недельных задания по алгебре не сдала. Ей будет исключительно трудно потом это наверстать». Ах, недельные задания, святая святых, вот что Его волнует! А я-то уж испугалась — неужто Машкино драгоценное здоровье. «Кстати, ее сегодня опять, по-моему, на геометрии не было?» Тоже мне — политик, «как и не я», Машка бы выразилась. Кто был на уроке, кто не был — все у Него записано: день и час, тема, которую пропустил, подтема, четверть-тема. «Снова болеет?» — «Горло», — бездарно соврала я. А что прикажете делать? С Машкой приходится овладевать недоступной наукой, это называется — дожили.

За последней частью нашей беседы внимательно следил еще один человек. Мне это было неприятно. Человек этот сидел довольно далеко на диване, слабо улыбался кому-то, мне из-за Маргариты не видно — кому, но я знала почему-то, что он нас слышит. Это был Машкин классный руководитель, опять я пожалела, что не отдала Машку в девятый «Б», который ведет англичанка Юлия Германовна, веселая, как гейзер, искристо-жизнерадостная.

Белому человеку порой надо продираться ко мне годами, черный — обеспечен моей мгновенной симпатией априори. Белому — надо доказывать, что он интересен и хорош, черному — наоборот — надо доказывать, что он неинтересен и нехорош, только тогда я буду относиться к нему с осторожностью. Я-то знаю — почему. Это не генетическая предрасположенность, этакое врожденное предпочтение брюнетной цветовой гаммы, а пожизненный шок Умида Аджимоллаева, ибо с Умидом я впервые поняла для себя, что такое смерть, что такое единственность, что такое — уже никогда не будет. Ладно, это другое.

Машкин классный руководитель был черный, но мне он не нравился, редкий случай. Он не понравился мне сразу, он мне уже три года не нравился, с тех пор, как я в эту школу попала, но против него — ничего у меня не было, никакой причины этой тщательно припрятанной неприязни я за эти три года не нашла, правда, я о нем и не думала, поскольку думать о нем — вроде бы — нечего. Он ведет географию, нигде, кроме Ленинграда, по-моему, не бывал, может — в Петергофе, географию он преподает, по слухам, обычно, ничего такого, чтобы бежать и сидеть на уроках. Я и не бежала. Говорит он скупо: подлежащее, сказуемое, в крайности — дополнение. Эпитетов не употребляет, с метафорой, по-моему, не встречался, не узнает ее в лицо. Метафора его тоже не узнает. Столь скромный арсенал речевых богатств я не числю среди любопытных для себя людских достоинств, так что особых бесед мы за эти годы не имели.

Фамилия его — Мирхайдаров, лицо, кроме прямых и черных волос, вполне русопятое, окрыляюще-простодушное, взгляд открытый — аж дно видать, имя-отчество: Дмитрий Васильевич, если и есть тут какие татарские корни, то они — глубоки. Мирхайдаров слегка прихрамывает, небось — в детстве упал со стула, хромота его почти незаметна, и он ее не скрывает. В учительской — сразу садится на диван. И всю перемену сидит, улыбаясь. Улыбка его деликатна и простодушна. Мирхайдаров глядит тебе прямо в глаза с таким исчерпывающим доверием, что вдруг чувствуешь себя даже как-то неловко, словно, рта не раскрыв, ты ему уже чем-то соврал, такого доверия не оправдал — просто собственным исконным несовершенством, он-то сроду этого не узнает, ибо даже не слыхивал, что подобное зло в мире есть — ложь или несовершенства. Такая отчаянная степень доверчивого простодушия у взрослого человека даже, по-моему, утомительна для окружающих. Вряд ли может свидетельствовать о сложной духовной жизни.

87
{"b":"110503","o":1}