— А почему бы и нет! — слегка вызывающе ответил Пайкер.
— Ты боишься, — сказал Малыш, — боишься гореть в вечном огне.
— А кто же не боится?
— Вот я не боюсь! — Он с отвращением вспомнил прошлое: звон надтреснутого колокола, ребенка, рыдающего под ударами розги, и снова повторил: — Я не боюсь… Нам пора идти, — обратился он к Роз. Затем подошел к ней, испытующе глядя на нее, приложил ладонь к ее щеке, полуласково, полуугрожающе. И спросил: — Ты ведь всегда будешь меня любить?
— Да.
Он потребовал еще одного подтверждения.
— Ты ведь всегда будешь со мной? — И когда она кивнула в знак согласия, он устало начал ту длинную процедуру, которая в конце концов должна была вернуть ему свободу.
На улице лил дождь; мотор упорно не заводился. Малыш стоял, подняв воротник пальто, и крутил ручку. Роз порывалась сказать ему, чтобы он не стоял там, не мокнул, потому что она изменила свое решение… они будут жить… любой ценой… и не смела. Она отодвигала надежду… на самый последний момент. Когда они отъехали, она сказала:
— Вчера ночью… и позавчера… ты ведь не стал ненавидеть меня за то, что мы делали?
— Нет, не стал, — ответил он.
— Хоть это и смертный грех?
Это была истинная правда — он не чувствовал ненависти даже к тому, что они делали. Это вспоминалось как нечто приятное, вызывало гордость… и что-то еще. Машина, покачиваясь, снова выехала на главную магистраль; он повернул к Брайтону. Беспредельное волнение овладевало им, как будто кто-то старался ворваться внутрь, как будто к стеклу прижимались гигантские крылья. «Dona nobis pacem». Он сопротивлялся этому, со страшной горечью вспоминая о школьной скамье, о цементной спортивной площадке, о зале ожидания на вокзале Сент-Пэнкрас, о грязной похоти Дэллоу и Джуди, о холоде и отчаянии, охвативших его на молу. Если бы стекло разбилось и хищник — кто бы это ни был — ворвался внутрь, бог знает, что произошло бы. Он почувствовал страшную опустошенность — исповедь, покаяние, причастие — и непреодолимое отчаяние; он мчался вслепую навстречу дождю. Сквозь потрескавшееся, грязное ветровое стекло ничего нельзя было рассмотреть. Какой-то автобус ехал прямо на них, но вовремя свернул вбок — Малыш вел машину не по той стороне. Вдруг он сказал наугад:
— Остановимся здесь.
Плохо замощенная улица кончалась, упираясь в скалу, — дачи разных типов и размеров, незастроенный участок, заросший густой травой и мокрыми кустами боярышника, похожими на взъерошенных кур, везде темно, светятся только три окошка. Играет радио, в гараже мужчина возится с мотоциклом, который ревет и шипит в темноте. Он проехал еще несколько метров вглубь, выключил фары, заглушил мотор. Сквозь дыру в брезенте с шумом врывался дождь, слышно было, как море бьется о скалу.
— Вот посмотри. Это и есть мир, — сказал он.
Еще один огонек зажегся за дверью — витраж изображал Веселого рыцаря, обрамленного тюдоровскими розами. Малыш вглядывался вдаль, как будто это он должен был попрощаться с мотоциклом, с домиками, с залитой дождем улицей, ему вспомнились слова из мессы: «Он был в этом мире, он создал этот мир, и этот мир отверг его».
Надеяться уже, кажется, не на что; она должна сказать сейчас или никогда: «Не стану я этого делать. И вовсе не собиралась». Это было похоже на романтическое приключение — вы решили сражаться в Испании и не успели оглянуться, как для вас уже взяты билеты, в руку вложены рекомендательные письма, вас пришли проводить — все стало реальностью.
Малыш сунул руку в карман и вытащил пистолет.
— Я взял его из комнаты Дэллоу, — объяснил он.
Она хотела было сказать, что не знает, как им пользоваться, найти какое-то оправдание, но он, очевидно, продумал все.
— Я отвел предохранитель, — объяснил он, — тебе нужно только нажать вот это. Совсем не трудно. Приставь его к уху — тогда он будет устойчивее. — Вся его юность воплотилась в жестокость его указаний, он был похож на мальчишку, играющего на куче шлака. — Ну, держи, — добавил он, — держи.
Просто поразительно, как далеко может простираться надежда. Она подумала: «Сейчас еще не нужно ничего говорить. Я могу взять пистолет, а потом… выбросить его из машины, побежать прочь, сделать что-нибудь, чтобы прекратить все это». Но воля его упорно подчиняла ее себе. Он-то принял решение. Она взяла пистолет — это было похоже на предательство. «А что он сделает, — подумала она, — если я… не стану стрелять?» Застрелится ли он один, без нее? Он-то будет проклят, а сможет ли она тоже заслужить проклятие, доказать им всем, что они не могут проклинать только тех, кого хотят? Остаться в живых на долгие годы… нельзя знать наперед, что сделает с тобой жизнь; а если она превратит тебя в кроткую, добродетельную, раскаявшуюся? В ее уме религия складывалась из целого ряда раскрашенных картинок: ясли в рождественскую ночь… там еще были вол и овца; но тут кончалось Добро и начиналось Зло — из своего замка с башнями Ирод посылал разыскивать ясли, где родился младенец. Она хотела быть рядом с Иродом, если Пинки был там; греху предаешься неожиданно, в момент отчаяния или гнева, но в течение долгой жизни тобой руководит Добро, непреклонно ведя тебя к яслям, к «праведной смерти».
— Нам нечего больше ждать, — сказал он. — Хочешь, я буду первым?
— Нет! — воскликнула она. — Нет!
— Ну, тоща ладно. Отойди немного… или лучше я отойду, а ты останься здесь. Когда все будет кончено, я вернусь и сделаю то же самое. — И снова это напомнило мальчишескую игру, когда подробнейшим образом говорят о ножах для снятия скальпа, о штыковой ране, а потом идут домой пить чай. — Тут так темно, что я ничего и не увижу, — добавил он.
Малыш открыл дверцу машины. Роз сидела неподвижно с пистолетом на коленях. Сзади них по шоссе медленно проехала машина в сторону Писхейвена.
— Так ты знаешь, что делать? — с трудом выговорил он. Ему показалось, что от него ждут проявления нежности. Вытянув губы, он поцеловал ее в щеку, губ ее он боялся — мысли слишком легко переходят из уст в уста. — Это не больно, — добавил он и начал тихонько отходить в сторону шоссе.
Надежде уже некуда было простираться дальше. Радио замолкло; в гараже дважды взревел мотоцикл, по гравию заскрипели шаги, она услышала, как на шоссе какая-то машина дала задний ход.
Теперь к ней взывал ангел-хранитель, он говорил, как дьявол, — искушал ее на добродетель, как тот толкает на грех. Отбросить пистолет прочь будет предательством, проявлением трусости, будет означать, что она согласна никогда его больше не видеть.
Моральные сентенции, произносимые наставительным, возвышенным тоном, памятные еще из проповедей, молитв, исповедей — «Ты не сможешь молиться за него у трона всемилостивейшего», — вспомнились ей как неубедительный обман. Грех казался проявлением порядочности, мужества, верности, ей казалось, что только трусость прикрывается сейчас добродетельными речами… Она приложила пистолет к уху, но приступ слабости опять заставил ее опустить руку — плоха та любовь, что боится смерти. Она не страшилась совершить смертный грех — смерть, а не вечное проклятье, пугала ее… Пинки сказал, что не будет больно. Он чувствовала, что его воля толкает ее руку, она ведь ему доверяла. И снова подняла пистолет.
Вдруг чей-то голос громко крикнул; «Пинки!» — и она услышала, как кто-то зашлепал по лужам. Топот бегущих ног… непонятно где. «Наверное, это какая-то весть, которая все изменит», — подумала она. Не может она сейчас убить себя, а вдруг это будет добрая весть. Казалось, что там, в темноте, воля, направляющая ее руку, вдруг ослабла, а в ней самой бурно возрождался инстинкт самосохранения. Все теперь представлялось выдумкой — неужели одна действительно собиралась спустить курок, вот так, сидя здесь?… «Пинки!» — опять позвал чей-то голос, и шлепающие шаги приблизились. Она толчком отворила дверцу машины и отшвырнула пистолет далеко в мокрые кусты.
В свете, падающем через витраж, она увидела Дэллоу, ту женщину и полисмена, растерянного, как будто не совсем понимавшего, что здесь происходит. Кто-то тихо обошел вокруг машины и спросил: