Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Информированность Языкова вызывает сомнения. На следующий год он все-таки появился в Тригорском, но, хотя много времени проводилось в гуляньях, пирушках и откровенных беседах, оставался чужим. Накануне отъезда Пушкина из Михайловского (по совпадению) он напишет брату: «У меня завелась переписка с Пушкиным – дело очень любопытное. Дай Бог только, чтобы земская полиция в него не вмешалась!». Пушкин считает Языкова близким по союзу поэтов, а Языков, тремя годами позже провожая одного своего приятеля в Германию, советует собрать там сокровища веков, -

И посвятить их православно

Богам родимых берегов!

Он и сам решил спрятаться в имении на Волге и, как он выразился, посвятить себя патриотизму. Заболев, Языков поехал лечиться за границу, но там ему не понравилось, и он вернулся на Волгу.

Лето подходило к концу, а с ним приближалась распутица. Ситуация продолжала оставаться неопределенной, и Пушкину надо было на что-то решаться. Тригорские друзья и друзья их друзей милы в компании, и весело с ними проводить время, но теперь они разъехались и напрочь забыли о Михайловском затворнике до следующих вакаций.

Петербургские его люди продолжают требовать: отправляйся на операцию в Псков. Вяземский находится в Ревеле, куда выехал на летний отдых. Там же отдыхают родители Пушкина и его сестра. Вяземский, поддерживая контакт с ними, одновременно внушает ему, что поездка в Псков необходима «во-первых, для здоровья, а во-вторых, для будущего». «Для будущего» надо поступить, как разрешено, нежелание ехать сочтут за неповиновение и ошейник могут еще туже затянуть: «Право, образумься и вспомни собаку Хемницера, которую каждый раз короче привязывали, есть еще и такая привязь, что разом угомонит дыхание; у султанов она называется почетным снурком, а у нас этот пояс называется Уральским хребтом».

Друзья уговаривают: смирись и терпи, ибо всем плохо, даже и в Европе. «Ты ли один терпишь, – взывает Вяземский, – и на тебе ли одном обрушилось бремя невзгод, сопряженных с настоящим положением не только нашим, но и вообще европейским». Вяземский удерживает Пушкина от побега. Альтернатива – все тот же Псков. «Соскучишься в городе – никто тебе не запретит возвратиться в Михайловское: все и в тюрьме лучше иметь две комнаты; а главное то, что выпуск в другую комнату есть уже некоторый задаток свободы». И дальше в том же письме: «Будем беспристрастны: не сам ли ты частью виноват в своем положении?»

Как это знакомо! Всем плохо, почему же ты хочешь, чтобы тебе было лучше? Не дают выехать? Но ты же сам виноват в том положении, в котором оказался. Вот оно: сам виноват. А в чем виноват русский поэт? Вяземский так формулирует вину: «Ты сажал цветы, не сообразясь с климатом». И совет: «Отдохни! Попробуй плыть по воде: ты довольно боролся с течением».

Блестящая, неустаревающая формула; лучше пока не сказал никто. Вяземский недвусмысленно объясняет другу, что инакомыслие в этой стране нецелесообразно. Положение гонимого в русских условиях не прибавляет популярности в глазах русской публики. «Хоть будь в кандалах, – пишет Вяземский, – то одни и те же друзья, которые теперь о тебе жалеют и пекутся, одна сестра, которая и теперь о тебе плачет, понесут на сердце своем твои железа, но их звук не разбудит ни одной новой мысли в толпе, в народе, который у нас мало чуток!». Вяземский несправедлив, обвиняя Пушкина в донкихотстве: «Оппозиция – у нас бесплодное и пустое ремесло во всех отношениях: она может быть домашним рукоделием про себя и в честь своих пенатов, если набожная душа отречься от нее не может, но промыслом ей быть нельзя. Она не в цене у народа…».

Анализируя ситуацию, Вяземский называл вещи своими именами. «Пушкин как блестящий пример превратностей различных ничтожен в русском народе: за выкуп его никто не даст алтына, хотя по шести рублей и платится каждая его стихотворческая отрыжка. Мне все кажется, que vous comptez sans votre hote (что вы строите расчеты без хозяина. – Ю.Д.), и что ты служишь чему-то, чего у нас нет» (Б.Ак.13.222). Даже близкие друзья осуждали Пушкина за то, в чем он не был виноват.

Вяземский просит сестру Пушкина Ольгу уговорить брата помириться с отцом, ведь известие о ссоре вредит поэту в глазах Александра I. Друзья не помогают не потому, что они плохие друзья; они не могут помочь, они такие же собаки Хемницера, только поводок подлинней. Вяземский из них – самый догадливый, самый терпимый, но и он призывает к смирению. Уговаривая смириться, Вяземский тем самым в письме доказывает, что в России Пушкину жизни быть не может. И Пушкин прямо пишет ему, что его болезнь – лишь предлог: «Аневризмом своим дорожил я пять лет как последним предлогом к избавлению, ultima ratio libertatis – и вдруг последняя моя надежда разрушена проклятым дозволением ехать лечиться в ссылку» (Х.140). Латинские слова переводятся в разных изданиях как «последним доводом за освобождение» (Б.Ак.13.548) или «последним доводом в пользу освобождения» (Х.616), – но там и там довод, а у Пушкина черным по белому предлог. Эту разнопонимаемость Пушкин выразил в каламбуре: «…друзья хлопочут о моей жиле, а я об жилье» (Х.141).

Ему не удается объяснить, что происходит. «Вам легко на досуге укорять в неблагодарности, – отвечает он Вяземскому, – а были бы вы (чего Боже упаси) на моем месте, так может быть и пуще моего взбеленились… Они заботятся о жизни моей; благодарю – но черт ли в эдакой жизни?.. Нет, дружба входит в заговор с тиранством, сама берется оправдать его, отвратить негодование; выписывают мне Мойера, который, конечно, может совершить операцию и в сибирском руднике… Я знаю, что право жаловаться ничтожно, как и все прочие, но оно есть в природе вещей. Погоди. Не демонствуй, Асмодей: мысли твои об общем мнении, о суете гонения и страдальчества (положим) справедливы, – но помилуй… Это моя религия; я уже не фанатик, но все еще набожен. Не отнимай у схимника надежду рая и страх ада» (Х.140-141).

Надежда рая… Только что в «Северных цветах» были опубликованы письма Василия Перовского с восторгами об увиденном в Италии, и Пушкин, прочитав, пишет Жуковскому: «Вижу по газетам, что Перовский у вас. Счастливец! он видел и Рим, и Везувий» (Х.135). А Жуковский советует не только прооперироваться, но и делать быстрей «Годунова». При наличии «правильной» пьесы легче-де будет помочь автору.

Пушкин мечется. Он хочет всем доверять и не может никому. «На свете нет ничего более верного и отрадного, нежели дружба и свобода, – пишет он Осиповой. – Вы научили меня ценить всю прелесть первой» (Х.128, фр.). И в то же время:

;Что дружба? Легкий пыл похмелья,

Обиды вольный разговор,

Обмен тщеславия, безделья

Иль покровительства позор. (II.251)

Он за и против, он левый и правый, он конформист и диссидент, одним словом, он Пушкин, и они его не понимают. Он устал. Современник, встретивший его, отмечает: «…на нем был виден отпечаток грусти…». Поэзия ему надоела: «…На все мои стихи я гляжу довольно равнодушно, как на старые проказы». Он пишет Анне Керн в конце сентября: «Пусть сама судьба распоряжается моей жизнью; я ни во что не хочу вмешиваться» (Х.143). Понятно, что в этом есть поза, игра, кокетство. Он спешит успокоить знакомых в Петербурге: не зря они за него хлопотали, быть по сему, осенью он съездит в Псков. А созревает компромиссный вариант, следующая попытка. Но прежде чем перейти к новому замыслу Пушкина выбраться за границу, скажем еще об одной встрече со старым приятелем, которая состоялась неподалеку от Михайловского.

Помещик Пещуров, взявший на себя негласное наблюдение за поэтом, сообщил своему племяннику в Париж, что общается с Пушкиным. Племянник собирался навестить дядю по дороге из-за границы домой. Это был лицейский товарищ и тезка поэта Александр Горчаков, дипломат, ставший впоследствии министром иностранных дел Российской империи, канцлером. Однокашников многое разделяло, но и объединяло многое. Они общались не раз в Петербурге во время наездов Горчакова из Европы, хотя особой близости и доверия у Пушкина к нему не было.

57
{"b":"110386","o":1}