Через неделю немцы уже стояли под Минском, а ещё через неделю начали выводить евреев. Тогда её не взяли по чистой случайности — она возвращалась домой, когда выводили мать. Та сделала вид, что дочь ей не знакома. Таким образом светленькая Эмма спаслась в первый раз. Оставаться в Минске ей было нельзя, слишком много людей знали о её еврейском происхождении. Оставался только один выход — податься куда-нибудь в незнакомое село, сославшись, что родная хата сгорела. У колхозников ведь не было паспортов, а значит это единственная возможность избежать проверки документов, и соответственно установления национальности. И неизбежной смерти.
Минуя патрули и заставы Эмма ушла из города в никуда. Обосновалась на маленьком хуторке, где пожилая белоруска стала выдавать её за свою племянницу Василину. Так прошёл ещё один год. Эмма привыкла к новому имени, привыкла к тому, что надо копать мёрзлую землю на полях, где искать прошлогоднюю гнилую картошку, а потом тереть её на деруны — этакие пахнущие гнилью оладьи. Руки загрубели, а говорить она старалась мало — боялась своего городского выговора, а с виду ведь селянка-селянкой! Но вот немцы стали набирать местных для работы в Германии. Молодая Эмма-Василина попала туда. Её группу привезли под Гюнтерсблюм, на юге Германии и распределили как бесплатную рабсилу по фермерским хозяйствам. Работа была вполне по силам — подвязывать виноградники, обрезать да убирать виноград, следить за птицей и свиньями. Симпатичная Эмма, и до Германии сносно знавшая немецкий, бюргерам нравилась, её не обижали и вполне сносно, а порою даже очень хорошо, кормили. Дожила она в Гюнтерсблюме аж до осени 1944-го года, когда на своё несчастье встретилась со своей землячкой-одноклассницей. Видать она то и вложила Василину, что та Эмма Циммерман.
За Эммой приехало СС. Не помогли ни похвальбы хозяина-бюргера, что мол очень хорошая работница, ни её собственные причитания, что случилась досадная ошибка. Эмму даже ни о чём не спрашивали. Офицер СС просто глянул на неё и бросил одно слово — юден! Потом её привезли на какую-то станцию, там она и ещё человек сорок евреев долго стояли в тесном помещении. Подошёл поезд, и их стали запихивать в товарные вагоны, где и так уже было битком людей. Поезд пошел на восток. Через сутки прибыли на место назначения — Аушвиц. Это если по-немецки. Или в Освенцим, если по-польски. Музыка Вагнера из громкоговорителей, колючая проволока под напряжением и собаки за ней, часовые с пулемётами на смотровых вышках… А ещё труба, и чёрный жирный дым. Смрад сгоревшей плоти.
Пожалуй это конец. Но не сразу — Эмма была физически крепкой, поэтому её оставили для работ. Средняя продолжительность жизни таких «счастливчиков» меньше шести месяцев. Однако это были последние недели Освенцима — с востока по Польше продвигалась Красная Армия. Узники рассказывали, что порою видят в небе английские и американские бомбардировщики, а соседний химический завод уже давно лежит в руинах. Но тут нечто важное нарушилось в немецкой педантичной машине. Если раньше баланды давалось немного, но регулярно, то сейчас кормить перестали совсем. А тут ещё Эмма заболела и… И спаслась второй раз! Случись такое всего неделей раньше, и она стопроцентно оказалась бы в газовой камере. Но сейчас камеры уже не работали — слышна была советская канонада. Не работал и крематорий — трупы пытались сжигать штабелями во рву, но и на такое не хватало ресурсов. Здоровых заключённых вначале гоняли заметать следы, однако это дело быстро оставили. Всех, кто мог идти построили в колонны погнали на запад — знаменитый Марш Смерти, прочь от советских войск. Из оставшихся, кого убили, а большинство просто бросили умирать.
Несмотря на сильную дистрофию и болезнь, Эмма не умерла — подошла Красная Армия. Особой медицинской помощи не было. Наладили питание протёртым супом, потом организовали порционную выдачу хлеба и маргарина. Эмме и тут повезло вдвойне. Худая и страшная, видать она всё же сохранила намёки на свою первоначальную красоту. Солдаты её заметили и определили при медчасти, что развернулась неподалеку. Через месяц молодой организм окреп, и её отправили назад в Россию. Привезли в специальный реабилитационный лагерь, где до этого лечились ленинградские блокадники. Там она ещё пробыла недели две, а потом вместе с последними ленинградцами снова оказалась в своём родном городе. Таком же, как она сама — истерзанном, полностью истощённом, когда-то доведённом до крайности, но живом. В послеблокадном Ленинграде вновь закипала жизнь, также возвращалась жизнь и в душу Эммы. Она повстречала молодого фронтовика, тоже еврея. Жить в Питере под «репрессивной» фамилией Циммерман ей не хотелось, и она быстро стала никому не известной и труднопроизносимой Зингельшмуллер. Вот и вся жизнь.
Похоже, что бабуля сама была не прочь выговориться. Барашков поблагодарил её за интересный рассказ, но посетовал, что главного то он не услышал "Так вы эту, м-мм… реликвию, с собой в концлагерь брали?" Оказалось что, да. И не только в концлагерь. Эта никчемная побрякушка, стекляшка, цена которой конечно же копейка, просто как память досталась её отцу от деда. Мать уберегла её, когда отца взяли. С нею они не расставались никогда — хранили в своей бедной квартире в простенькой шкатулочке. Однако у этой бижутерии-стекляшки была неплохая оправа, из белого металла. Да нет, не из платины, что вы, откуда… Из серебра. Так вот в тот день, когда собирали минских евреев, Эмма вытащила из неё дешёвую стекляшку, а саму оправу понесла менять на что-нибудь съестное. Получается, что эта безделица так первый раз спасла ей жизнь. Саму же серединку она зашила в уголок ватника и тоже постоянно таскала с собой. Вроде как ничего не стоящий, но для неё бесценный, семейный талисман-спаситель.
В этом ватнике она попала в Германию. Там ей жена бюргера отдала своё старое пальто, и Эмма перепрятала стекляшку под его подкладку. А уж когда её взяло СС как еврейку… Тут уже нигде не прячешь — там на проверках даже рот заставляли открывать, а блочницы-капо могли залезть вообще куда угодно. Но она постоянно держала свой талисман во рту. А когда подходил проверяющий просто глотала его. В громаднейшем же лагерном туалете Эмма всегда садилась на краешек, где в жиденьких фекалиях найти свой амулет ей было просто. Она обтирала его и тут же бирюлька снова отправлялась в рот. Да рисковала, да может из-за этой дешёвой бижутерии подвергала себя неоправданному риску, но ведь это ж талисман. И оказалось талисман не подвёл! Под конец лагерного ада при очередной проверке Эмма проглотило стёклышко, а оно из неё не вышло. Напрасно Эмма обшарила каждый сантиметр этого грязного уголка в туалете. Напрасно проделала то же самое ещё много раз, надеясь, что её стекляшка где-то «заблудилась» или застряла. Синенького кристалла не было. Она посчитала, что просто поеряла его, ведь порой надзиратели-капо давали на оправку всего тридцать секунд. А потом она заболела… Как только сейчас оказалось, это талисман образовал пролежень в её дистрофичной толстой кишке и тем самым спас ей жизнь второй раз. Ведь из тех здоровых, кого погнали Маршем Смерти на запад выжили максимум десятки из тысяч.
Барашков с сомнением покачал головой. Адъюнкт был закоренелый материалист, в судьбу и талисманы он не верил. Хотя тот факт, что голубенький амулетик спас бабкину жизнь дважды, внушал определённое уважение. Переваривая услышанное, адъюнкт бесцельно поглядел в другую сторону. Толстушка с пластмассовым мешком на боку сидела с открытым от удивления ртом. Похоже её спицы неподвижно застыли ещё в самом начале бабкиного рассказа. В глазах молодой женщины стояли слёзы. Сорокалетняя «пролетарка» наоборот казалось ничего не слышала, полностью углубившись в утреннюю новостную программу.
"Эмма Аароновна, скажите, а где сейчас ваш талисман? Меня уж вся кафедра достала, спрашивают, почему я не принёс его на пятиминутку всем показать, а сразу вам отдал". Бабке вопрос явно не понравился. "Э-ээ… доктор, так сейчас то мне в нём какой толк? Мне помирать скоро! Цены в нём полный ноль! Я ж говорю — стекляшка, десяток на пятак! Вон отдала родственникам… Э-ээ… Племянница в институт будет поступать, пусть ей эту безделицу передадут, поди на экзаменах поможет!"