ГЛАВА СЕДЬМАЯ. Торговали – веселились, подсчитали – прослезились
Холодный осенний рассвет тягуче вставал над спящей Москвой. Заспанные пономари[199], наспех творя молитву, лезли на звонницы, ударяли по первому, потом, перекрестясь, по второму. Праздничный звон, начавшись от Василия Блаженного, вздымался от слободы к слободе – был великий праздник Покров, когда летняя страда позади, а к зиме у каждого, кто трудился, есть надежный кусок хлеба и крыша над головой. «Притецем, людие, к тихому сему и доброму пристанищу, готовому и теплому спасению, иже избавит от великих зол и скорбей…»
Стеша, одетая словно какая-нибудь простуша-слобожанка, бежала по Колпашному переулку вниз, давя хрусткий ледок. У выхода к Варварским воротам она уперлась в рогатку, перекрывавшую переулок. «Скорей, миленок, шевелись!» – просила она ярыжку, который не спешил вылезть из своей будки, отодвинуть слегу[200]. Кинула ему денежку, он принял, отворил, хотя с сомнением глянул на ее овчинку и грошовые лапти.
– То-то, служивый! – захохотал Татьян Татьяныч, проскакивая рогатку следом, и показал ему пальцем нос.
Стеша, за ней Татьян Татьяныч бежали вдоль глухих заборов улицы. Ни одно окошко еще не теплилось огоньком, только кое-где маячили тени старух, которые плелись к ранней заутрене.
Шут напевал себе на бегу:
– Покров бабий, батюшка! Покрой меня, девушку!
Стеша останавливалась и молила, прижав руки к груди:
– Не дразни, Татьян Татьяныч… Ступай лучше назад!
Накануне вечером отец выпустил ее из баньки. Она тут же направила почтенную полуполковницу в Кадаши за новостями. Та явилась к полуночи, сообщив, что Киприановы сидят в своей прежней каморе, никого с ними нет.
– Вот клушка эта Полканиха! – рассердилась Стеша. – Не могла узнать, стоит ли там охрана!
Всю ночь она не сомкнула глаз, наконец решилась. В девичьей взяла людскую поневу, кожушок. Лапотки у нее были от лета – отец велел в них бегать по саду, так здоровее. Никого не будила, бодрствовали только ее сенная девушка, перепуганная до слез, да мачеха Софья, которая не спала из сочувствия.
– Ах, Софьюшка, – говорила ей Стеша, – не плачь ты надо мною… Амур[201], божок несуразный, пронзил меня стрелою безвозвратно, ныне я раба судьбы своей! Ступай лучше к батюшке на половину, – не ровен час, спохватится он.
И так как Софья продолжала ее отговаривать, вспылила:
– Уж тебе бы молчать!.. Купил тебя отец, ровно вещь на торгу! И Наташка эта Овцына, дура слякотная, слезою изошлась, а за своим Малыгиным идти не смеет. Я вам докажу, из какой плоти я сотворена!
Сделав такое заявление, она через заднюю калитку выскользнула к ручью Рачке и мимо громады Покровских ворот помчалась в темноту. Оказалось, что не спал еще и Татьян Татьяныч, шалун, он не спросясь кинулся за ней.
В пути до Кадашей Стеше пришлось еще раза два раскошелиться ради тех, кои обязаны стеречь ночной покой и наблюдать, чтобы между людьми не было какой-либо шатости. Но как избавиться от непрошеного провожатого?
Стеша спряталась за каким-то строением и выскочила оттуда прямо на бежавшего Татьян Татьяныча. Потребовала, чтобы он не следовал за нею дальше ворот Хамовного двора.
– Так что же, касатка… – оправдывался он. – Я же ради тебя…
Но за ограду Хамовного двора он все-таки не ступил. Крадучись (впрочем, было уже совсем светло), Стеша подобралась к дверям киприановской каморы. Дальше этого ее первоначальный замысел не простирался, она просто не знала, что ей теперь делать.
Наступило противное бессилие, стали чувствительны мороз и сырость осеннего утра.
За хилой дверью каморы слышались мужские голоса, она невольно прислушалась. Там спорили, доносились слова: «Отечество…», «Государь…», «Печатный двор…» Стеше стало совсем любопытно, она приложила ухо к дверной щели.
– Полатка наша никуда не годится, – говорил старший Киприанов. – Напрасны были мои на оную надежды. Ее сносить и заново строить надобно. Вот, Васка, какой я чертежик тут измысливаю, вчера с собою захватил. Бери, сын, теперь уж тебе эту архитекцию производить доведется… Зришь ли на здании надпись красивым эльзевиром[202] – «Всенародная библиотека»? А внизу уж, гляди, не наша сгнившая галдарея, а портик, колонны штиля ионийского…
– А это что у нее, три жилья?
– Как видишь. На втором жилье – палата для чтения, сиречь лекториум… Я, знаешь, думал: потому к нам мало охотников до купли ходит, что люди стесняются в семьях своих гражданские книжки читать, много у нас еще ревнителей старины. Видал, как у Юрки Белозерцова на торжке бойко церковную печать раскупают? Вот и пусть люди в наш лекториум ходят читать без помех, а единомышленников встретив, то и обсуждать прочитанное…
– А еще, батюшка, я скажу… Купца Алферьева я третьеводни встретил, который из Касимова, ты знаешь. Сговорил его взять у нас книжек в долг, на веру. Он с баржою отплывает, там в уезде будет красный товар показывать, заодно и наши книжки продаст… Он, кстати, лубок давно уже возит, также и сонники, лечебники, календари.
– Сие ты верно рассудил, сыне… Пусть книга наша не ждет охотника, а сама бежит за ним.
Стеша была поражена. Бессонной ночью чудился ей плач и скрежет зубовный в каморе Киприановых, а эти простецы о книжках своих рассуждают!
– Дойти бы до государя, – продолжал старший Киприанов. – Кинуться бы в ноги. Пусть отдаст нам в аренду Печатный двор целиком, понеже гнездо это поповщины всякой… Мы бы взяли аренду из десятой деньги и перевели бы все его штанбы на гражданскую печать, на книгу общеполезную. Одна беда – Петр Алексеевич сейчас на водах богемских, а его превосходительство господин Брюс – даже не ведаю где, сказывали верные люди, что и в Санктпитер бурхе он не обретается.
Стеше стало невмоготу, ноги совсем уж заледенели. По Хамовному двору началось хождение, в любой миг ее могли обнаружить. Но решиться постучать не хватало сил.
Из-за угла, крадучись, подступал Татьян Татьяныч, уговаривал:
– Матушка! Послушай же меня: прогулялась – и довольно, пойдем-ка восвояси. Скоро папаша твой изволит к обедне подняться – спохватится!
Тогда-то Стеша и застучалась в киприановскую камору. Голоса смолкли, но никто не отозвался. Татьян Татьяныч кинулся, хотел удержать, и она, распахнув незапертую дверь, вошла.
Воняло кислым, как в богадельнях, которые она милостыни ради посещала с отцом. Из кучи тряпья выглядывала розовая мордашка Авсени. Оба Киприанова оказались в нательных рубахах и в смущении принялись надевать камзолы. Стеша поискала образа, чтобы перекреститься, но икон в каморе не было – когда-то вывезли их на Спасский крестец, лишь на стене остались темные четвероугольники.
– К вам я… – сказала она, набираясь решительности. – Ежели что помочь, сделать…
Смущенный Бяша спешно прибирался на полатях, на скамье. Отец же, подав гостье табурет, благодарил и уверял, что они ни в чем нужды не терпят.
Тут Стеша вспомнила, как бабы в рядах ходят на Пасху проведывать бобылей – одиноких мужиков и первое, что они там делают – моют полы.
– Я воды принесу, – сказала отважно Стеша, разматывая головной платок.
И она действительно отыскала коромысло, которым еще мать Бяшина воду носила, да две бадейки. Колодец на углу переулка она заметила еще по пути. И она сходила к колодцу и несла оттуда бадейки на коромысле – кто бы сказал, что первый раз в жизни! Гордо покачиваясь, шла и понимала, что идет на виду у всей слободы, но это-то и доставляло ей мстительное наслаждение – на-ка, мир людской, выкуси!
Татьян Татьянычу же, который со стонами вертелся у нее под ногами, она заявила:
– Еще слово, шут, я тебе коромыслом голову сшибу!
Но мыть пол оказалось невозможно, потому что он от старости рассохся и имел щели в кулак. Тогда Стеша, несмотря на протесты Киприановых, затопила печь, причем щепу для этого добыла из той самой кучи, откуда накануне не позволили взять Киприановым. Щепа была сырая, огонь никак не раздувался, Стеша втихомолку наплакалась от едкого дыма. Стала мыть посуду и разбила единственную глиняную миску.