Однако влюблялись и шестнадцатилетние. (Говорят, что ввиду акселерации нынче это происходит и раньше). К тому же на некоторое время в Белокурихе появились курсанты артиллерийского училища — семнадцатилетние парни в форме, красавцы и лирики как на подбор, и, конечно, танцоры. Наши старшие девочки настирывали и наглаживали свои белые блузки до абсолютной свежести, в косы вплетали ленты и бантики и при появлении артиллеристов вытягивались в струнку, храня при этом, однако, заносчивый и пренебрежительный вид. Они молниеносно научились танцевать вальсы, фокстроты и танго — а почему бы им и не освоить эти простенькие танцы после того, как для своих концертов они готовили сложные молдавские, украинские, цыганские, прибалтийские, узбекские, русские…
Время от времени, особенно после радостных вестей с фронта, на танцы ходили и вожатые. В пляс мы старались не ударяться, а потом и вовсе усаживались у стены как надзирательницы. И было от чего перестать нам танцевать! Как только Ира Тхоржевская садилась за рояль, тут же звучным строевым шагом к нашим старшим девочкам приближались курсанты. Девочки вспархивали и уносились, после танца, разгоряченные, выходили подышать в теплый темный алтайский вечер. Мы, как бы между прочим, выходили вслед. Мальчишки наши дулись, однако мужественно продолжали дружить с артиллеристами. А может быть, я сейчас и несправедлива к нашим старшим парням: ведь и им, и курсантам скоро предстояло оказаться на позициях, и фронтовое братство зарождалось в тылу. И все же от общения наших мальчишек с артиллеристами стойкой дружбы не получилось. Так же как, впрочем, из легких романов на танцах, да из последующей переписки не получилось настоящей любви у наших девочек с артиллеристами. Вот так, сидя у стенки и не спуская глаз, я услышала однажды, как грустно звучит в руках Алеши, сменившего Иру Тхоржевскую, его развеселый баян. Алеша быстро перебирал пальцами кнопки и клавиши, а танец звучал вовсе не весело, а нежно, жалобно и грустно. Я поглядела на Алешу, а Алешины глаза следили за девочкой, красивой, длиннокосой и насмешливо Она и в ту минуту как-то надменно улыбалась танцующему с ней курсанту, косы летали и задевали остальных, Алеша грустил наверное, сильно ревновал, потому что Алеша вообще человек сильных и постоянных чувств.
Наконец, уехали курсанты, тревог стало меньше.
Вскоре после отъезда подходит ко мне одна из моих старших эстонских девиц, взгляд томен и туманен, и говорит мне, только для приличия чуть-чуть смущаясь:
— Будь добра, посмотри, нет ли в этом моем письме ошибок, и все ли запятые на месте.
Беру большой лист рисовальной бумаги с красивой, цветными карандашами нарисованной розой в правом уголке, начинаю читать, и… и если бы я шла в это время, то непременно споткнулась бы и упала.
«Дорогой!» — так начиналось письмо. — «Дорогой! Ты уехал, и все в мире стало другим…»
Мне двадцать три исполнилось той весной, ей — семнадцать. Я никогда не писала еще таких писем — некому было, и некогда, и не хватило бы мне такой изящной, безоглядной смелости: «Дорогой!» Честно говоря, я ей позавидовала в ту минуту. Прочла две плотно исписанные страницы. Кроме очень красиво изложенного ощущения вдруг опустевшего мира в нем не было ни тени такого, что могло бы повергнуть в тревогу, напугать. От письма, как от — хорошей новеллы, осталось ощущение весны, юности, чистоты первого чувства.
— Если бы это было твоим школьным сочинением, я поставила бы тебе пятёрку с плюсом, — помнится, сказала я ей. — Ни одной ошибки, и все запятые на месте.
— Я за сочинения, ты ведь знаешь, всегда получаю пятёрки, — ответила она. — Так посылать? — спросила и поглядела мне в глаза, испытующе, прямо.
— Посылай! — ответила я отважно. Впрочем, большой отваги и не требовалось: курсанты уехали, а от такого письма, которое, конечно, будет прочитано всей части, курсанты только духом воспрянут.
Недавно, перед тем как написать эти строчки, я позвонила ей и напомнила про письмо. Она рассмеялась — счастливо и весело, сказала:
— Не помню!
— А я вот написать хочу.
— Пиши! Конечно, пиши! — голос ее, немножко усталый и тусклый в начале разговора, вдруг стал молодым, добрым.
Потом приехала Ланда. (Как часто мне приходится это повторять — «Ланда приехала, Ланда сказала, Ланда велела»).
— Знаешь что, — говорю ей, — я решила написать про ваши романы.
— А разве ты знала?.. Ну да, конечно… Хорошо, послушай, я тебе расскажу про один случай. Однажды М. назначил мне свидание. Вечером, после линейки. Весна была. Если бы я тогда не пошла на то свидание, наверное, так крепко не запомнила бы, как красиво было в ту весну у нас в Белокурихе. Представляешь — черёмуха, все холмы в цвету, аромат такой, что по сей день помню…
— Представляю.
— Ну да, конечно. Я выхожу в одну дверь, иду в одну сторону, он — в другую. Это чтобы никто не видел. Где-то в Медвежьем логу, на полдороге к шестой даче мы встретились. Пошли рядом, стали говорить о доме, о будущем, обо всем, что в лагере происходит. Он ведь, знаешь, остряк — шутил, я смеялась и все время чувствовала весну, цветы, запах черемухи. Мы вышли на дорогу, пошли в сторону лагеря — и вдруг как из-под земли Гурий Григорьевич. Мы встали, будто вкопанные.
— Как вы здесь оказались? — спрашивает начальник таким коварным голосом. — И почему вдвоем?.. — Мы молчим. Он обнимает нас за плечи, мы идем дальше уже втроем, Гурий Григорьевич говорит:
— Я тут давно наблюдаю, ребята. Одного не пойму — почему вы прячетесь? Один в одну сторону, другой в другую… Ну, нравитесь вы друг другу, вам хорошо вместе, так и гуляйте по нашим аллеям, и разговаривайте, и собирайте цветы. Не обязательно, конечно, по аллеям только гулять, вот тут, в Медвежьем логу, так красиво. Об одном прошу — не прячьтесь, доверяйте и нам, старшим, и своим товарищам. В чистых чувствах ничего плохого нет… Понимаешь, на всю жизнь запомнились его слова насчет чистых отношений. Тогда у нас скорее чувства дружбы были, ведь если у кого-нибудь было что-нибудь глубокое, переженились бы позднее. А знаешь, почему не переженились? Потому что были мы как братья и сестры, в смысле любви несовместимость, что ли получалась, да?
— Наверное, Ланда.
— А жаль. Может быть, иные судьбы сложились бы и посчастливее.
— Наверное.
— А помнишь, как в лирических чувствах наши малыши вдруг стали подражать старшим?
— Ну, не такие уж малыши! Ты имеешь в виду двенадцатилетних близнецов Диму и Тома, влюбленных в нашу Салме? Кстати, они и теперь, сорок лет спустя, испытывают к Салме самые рыцарские чувства.
— Да, ни дружбы, ни рыцарских чувств мы не растеряли.
— Давай-ка всё же подсчитаем, сколько человек из наших, всю войну проживших в Артеке двухсот человек постоянно общаются друг с другом. Или, как ты говоришь, дружат между собой. Хотя, строго говоря, дружба на расстоянии может оказаться всего только добрыми воспоминаниями.
— Ну, так уж и воспоминаниями. А встречи?! А эта радость на долгое время, а сознание того — в какой город ни поехал бы, тебя ждут, только приезжай. Нет-нет, не убавляй ничего. Это — дружба.
Как будто я сама не понимаю, что дружба! Но для порядка и объективности говорю:
— И преувеличивать ничего не будем.
— Ну, ладно, давай считать. Значит теперь, приглашая на очередную встречу, послали мы около восьмидесяти наших «позывных». Да ты на Алтай отправила, да Гене Эрсловайте новые адреса замолкших было литовцев написала, да Аустра Луцевич и Валдис Стаунис передаст, да ты после публикаций в «Огоньке» какие письма получаешь? Ну! Да еще собственные дети наши и друзья, которые прямо-таки болеют Артеком?!
— Ланда! Давай считать по минимуму: постоянно дружат между собой сто человек.
— Конечно, побольше, но давай по минимуму — пусть будет сто. А остальные сто просто на расстоянии любят друг друга.
С этим я не спорю, с этим я согласна. Более того — все 500 тысяч артековцев и на расстоянии, и без знакомства, и презрев возрастные барьеры любят друг друга — и все тут.