Но нарушение этикета в «Казанской истории» имело и иные, чисто литературные причины. Искажение не столь отдаленных исторических событий нужно было сделать как можно более убедительным для читателя — здесь автору разрешалось прибегнуть к приемам осужденных официальной идеологией, но отнюдь не забытых «неполезных повестей». Исполненная «сладости» Сумбека могла напомнить читателю столь же порочную и прекрасную Елену из «Троянских сказаний»; плач ее по Сапгирею перекликался с плачем Роксаны над гробом Александра Македонского.
Как и другие литературные жанры XVI в., историческое повествование двойственно и противоречиво по своему характеру. С одной стороны, литературе XVI в. присущ официально-этикетный характер, употребление омертвевших и уже потерявших свою художественную выразительность формул. Как и в памятниках «эмоционально-экспрессивного стиля» XIV в., в «Степенной книге» и в «Казанской истории» авторы охотно прибегают к риторике, прямым обращениям к читателю и действующим лицам, искусственным оборотам и выражениям (Волга в «Казанской истории» именовалась «златоструйным Тигром», Иван IV — «крепкоруким», а его воины — «свирепосердыми»). Но ставшее со времен Епифания Премудрого традиционным, такое «плетение словес» уже едва ли могло воздействовать на читателя. Говоря о восторженных риторических периодах в «Степенной книге» (например, похвала Владимиру: «Сий Владимир — добляя благочестивая ветвь! Сий Владимир — апостольский ревнитель! Сий Владимир — церковное утверждение!..» и т. д.), исследователи отмечают, что автор «рассчитывал здесь на дисциплинированного читателя, готового всерьез согласиться с этими церемониальными излишествами», и что всеобщее восторженное воодушевление «Степенной книги» «убеждает так же мало, как улыбка на устах придворного».[489]
С другой стороны, кратковременный расцвет сюжетной прозы (беллетристики) не мог все-таки не сказаться на повествовательной манере XVI столетия. Но беллетристические приемы применялись авторами XVI в. в значительной степени механически. В «Степенной книге» автор не показывает своих героев в действии, а сообщает о происшествиях, случившихся с ними, своими, весьма трафаретными словами. Так, разговор лодочницы Ольги с добивающимся ее благосклонности Игорем должен был, очевидно, быть построен примерно так же, как беседа Февронии с ехавшим с ней на судне нескромным боярином; но в «Повести о Петре и Февронии» здесь читается весьма остроумный диалог, напоминающий одну из новелл Боккаччо; между тем в «Степенной книге» диалога нет вообще, и автор назидательно сообщает, что Ольга пресекла беседу «не юношески, но старческим смыслом поношая ему», и далее приводит пространную и вполне трафаретную речь Ольги: «Всуе смущаяшеся, о княже, срам притворяя ми, вскую неподобная во уме совещевая студная слова износиши. Не прельщайся, видев мя юную девицу и уединену».[490] Как непохожи были эти пространные «словеса» на выразительную сюжетную речь в беллетристических памятниках XV в. — в тех случаях, когда слова героев становились (как это могло быть и в приведенных примерах) их делом!
Для развития русской литературы последующего периода плодотворными оказались не эти попытки официозных писателей ввести элементы занимательности в свое повествование, а, скорее, выразительные детали, проникавшие в историческое повествование стихийно. Это могла быть живая запись очевидца, как в летописном рассказе о смерти Василия III, или рассказ талантливого публициста, создававшего иллюзию подлинного документального рассказа, как в описании болезни Ивана IV в «Царственной книге». Подлинно новым жанром была в XVI в. публицистика, и именно с нею связаны наиболее важные художественные открытия этого времени.
4. Повести
Светские повести занимают в письменности XVI в. более скромное место, чем в письменности второй половины XV столетия; существенно отличаются они от повестей предшествующего периода и по своему характеру.
Прение живота и смерти. Почти не отразились в рукописной традиции XVI в. переводные повести, появившиеся на Руси до этого времени. Единственный памятник близкого жанра, получивший довольно широкое распространение в XVI в., — это «Прение живота и смерти», переведенное в 1494 г. (с немецкого оригинала) в кружке новгородского «обличителя ереси» архиепископа Геннадия и ставшее одним из излюбленных произведений литературной школы, развивавшейся в XVI в. в Иосифовом Волоколамском монастыре.
По форме «Прение живота и смерти» представляло собой диалог-разговор Человека со Смертью. Человек просит Смерть пощадить его; Смерть отказывается и забирает с собой Человека. Перед нами произведение, близкое к драматическому жанру (сходный диалог ставился на подмостках немецкого «масленичного театра»), но никаких сюжетных перипетий здесь, в сущности, нет, и характерна для него как раз крайняя бедность действия. Реплики обоих персонажей, в сущности, обращены не друг к другу, а к читателю. «Живот» упрашивал, например, Смерть пощадить его на «время мало». «Сын божий в Евангелии рече: бдите и молитеся на всяк час, являя безвестное смерти», — декларативно провозглашала Смерть. «Увы мне, милостивый боже, в великих нужах есмь. О Смерть, пощади мя до утра, да преже възмогу покаатися и живот мой добре управити», — молил «Живот». «Тем же мнози прелщаются, отлагающе время напред и глаголать, яко заутро покаюся, донели же аз постигну их», — явно «в сторону», игнорируя своего собеседника, замечала Смерть.[491] Такое построение «Прения живота и смерти», очевидно, вполне устраивало публицистов Волоколамского монастыря, создавших в XVI в. несколько новых редакций «Прения». При этом к «Прению» было добавлено заключение чисто описательного характера, заимствованное из произведения агиографического жанра — «Жития Василия Нового».[492]
Повесть о царице Динаре. «Повесть о царице Динаре» дошла до нас среди целого комплекса сочинений, связанных с кругом митрополита Макария (повести о крымском нашествии, о Московском пожаре 1547 г.), и, по-видимому, возникла в первой половине XVI в.[493] Главная героиня повести — «иверская» (грузинская) царица; прототипом ее, по-видимому, была знаменитая царица Грузии Тамара, правившая в конце XII — начале XIII в. Как и повесть о «мутьянском воеводе» Дракуле, «Повесть о царице Динаре» была посвящена монарху одного из небольших зарубежных царств; подобно повестям о Дракуле и Басарге, она рассказывала о борьбе против неблагочестивого царя. Но этим сходство «Повести о Динаре» с повестями XV в. и ограничивается. Трудно согласиться с исследователями, находившими в «Повести о Динаре» «хорошо развитый сюжет».[494] Напротив, сюжет «Повести о Динаре» крайне прост и элементарен. Сводится он к следующему: персидский царь требует от молодой иверской царицы подчинения; она отказывается; «возъярися люте», царь идет на Иверскую землю. Вельможи Динары колеблются, но царица воодушевляет свои войска и обещает отдать завоеванные персидские сокровища в монастырь богоматери. «Приближеся к полкам к перским», царица «возопи гласом великим», и это приводит персов в такой страх, что они разбегаются. Разбив персов, царица исполняет свое обещание, раздает сокровища «в домы божиа» и много лет благополучно царствует. Никаких поворотов судьбы, никаких перипетий сюжет этот не знает. Нет, в сущности, в повести и диалогов: разговоры между персидскими посланниками и Динарой, Динарой и вельможами резко отличаются от тех оживленных бесед, которые происходили между действующими лицами «Повести о Дракуле», «Повести о Басарге» или сербской «Александрии». Герои «Повести о Динаре» не разговаривают, а ораторствуют, реплики их в действительности являются монологами, которые персонажи произносят как бы «в сторону» (à part), почти не считаясь с репликами противоположной стороны.