Ярость обожгла сердце Йоко при воспоминании о школе. Могла ли она забыть, что в пансионе с ней обращались как с существом среднего рода? Милой, скромной тринадцатилетней девочке, еще смутно представлявшей себе, что такое Бог, но уже начинавшей любить его в силу своей природной доброты и потребности в любви, школа старалась забить голову молитвами, заставляла ее подавлять свои чувства и желания. Однажды летом, в тот год, когда Йоко исполнилось четырнадцать лет, ей пришло на ум связать из темно-синего шелка мужской пояс дюйма в четыре шириной и вышить на нем белыми нитками крест, солнце и луну. Легко увлекающаяся, Йоко полностью отдалась этому занятию. Она не задумывалась о том, как передаст пояс Богу, просто ей хотелось поскорее доставить ему радость. Она почти не спала. И вот наконец после двухнедельного упорного труда пояс был почти готов. Вышивать белым по синему было нетрудно, но Йоко хотелось сделать так, как еще никто не делал. Она решила окантовать рисунок переплетенными синими и белыми нитками, а чтобы не нарушить формы рисунка, попробовала вплести бумажную нитку, но так, чтобы ее не было заметно. Когда работа подходила к концу, Йоко уже не могла ни на минуту расстаться с вязальной иглой. Однажды на уроке Священного Писания она тайком продолжала вязанье и, к несчастью, была поймана с поличным. Учитель настойчиво допытывался, для чего она это делает, но как могла девочка признаться в замысле, еще более смутном, чем сон? По цвету учитель определил, что пояс предназначен для мужчины, и сделал вывод, что в сердце Йоко таится неподобающее ее возрасту чувство. А надзирательница пансиона, женщина лет сорока пяти, безобразная, ни разу в жизни, пожалуй, не испытавшая любви, создала для Йоко чуть ли не тюремный режим и при каждом удобном случае выпытывала у нее имя человека, который должен был стать обладателем пояса.
У Йоко вдруг открылись глаза души. И она стала перелетать с одной вершины любви на другую. В пятнадцать лет у нее уже появился возлюбленный, на целых десять лет старше ее. Йоко играла юношей, как хотела, и вскоре его постигла смерть, очень напоминавшая самоубийство. С той поры душу Йоко стал терзать голод, словно тигренка, изведавшего однажды вкус крови…
– Кото-сан, сестер я поручаю вам. И прошу вас, не отдавайте их в «Акасака-гакуин», как бы вас ни вынуждали к этому. Вчера я была в пансионе Тадзимы-сан и обо всем договорилась. Как только все уладится, отвезите, пожалуйста, девочек туда. Ай-сан, Саа-тян, надеюсь, вы все поняли? В пансионе вам уже нельзя будет жить так, как вы жили со мной…
– Сестрица… Вы только и знаете, что говорите, говорите… – вдруг с укоризной прервала ее Садаё, теребя колени Йоко. – Я вам все время пишу, пишу, а вы, злая, не обращаете внимания…
Гости смотрели на нее с таким видом, будто хотели сказать: «Какой странный ребенок!» Но Садаё, отвернувшись от них, прильнула к коленям Йоко и, закрыв ее левую руку рукавом кимоно, стала писать что-то указательным пальцем у нее на ладони. Написав букву, она будто стирала ее ладонью и писала следующую. Йоко молча читала: «Сестрица – хорошая, она не поедет ни в какую Америку», – писала Садаё. Горячая волна подкатила к сердцу Йоко.
– Ну, что ты, глупенькая? Ничего теперь не поделаешь. И не нужно об этом говорить. – Она сказала это, через силу улыбаясь, таким тоном, будто хотела утешить Садаё и в то же время ей выговаривала.
– Нет, поделаешь! – Садаё посмотрела на Йоко широко раскрытыми глазами. – Не нужно вам выходить замуж, вот и все!
Садаё повернулась к гостям и медленно обвела их взглядом. «Ведь правда?» – Глаза ее словно молили о поддержке. Но гости в ответ разразились смехом, не проявив к ней ни капли сочувствия. Особенно громко хохотал дядя. Сидевшая до этого молча, с печальным видом, Айко сердито взглянула на него и, разрыдавшись, выбежала из комнаты. На лестнице она столкнулась с теткой, и оттуда донеслись сердитые голоса.
Снова наступило тяжелое молчание. Его нарушила Йоко.
– Теперь я хочу обратиться к дяде, – прозвучал ее угрожающий голос. – Благодарю вас за все, что вы для меня сделали. Но после продажи дома, как я уже говорила, сестры будут определены в пансион, и ваши заботы больше не понадобятся… Мне очень неловко, что приходится утруждать Кото-сана, он ведь нам не родственник. Но поскольку он друг Кимуры, то и нам не совсем чужой… Кото-сан, пожалуйста, не сочтите обузой присмотреть за девочками. Хорошо? Я говорю все это при родственниках для того, чтобы вы могли поступать так, как найдете нужным, ни с кем не считаясь. После приезда в Америку я решу, как быть дальше. Не думайте, что я собираюсь надолго обременять вас заботами. Ну что, согласны вы взять на себя этот труд?
Кото нерешительно взглянул на госпожу Исокаву.
– Насколько я понял, вы предпочли бы «Акасака-гакуин». Но если я выполню просьбу Йоко-сан, вы не станете возражать? Я, разумеется, хочу лишь уточнить…
«Опять не то говорит», – с досадой подумала Йоко. Изменив своей манере говорить спокойно и вкрадчиво, госпожа Исокава смерила Йоко взглядом и произнесла с крайним раздражением:
– Я лишь передаю волю покойной Оясы-сан. Если же Йоко-сан это не по душе, мне нечего больше сказать. Ояса-сан была человеком твердой веры и старинного воспитания, и ей никогда не нравился пансион госпожи Тадзимы… Поступайте как знаете. Я же глубоко убеждена в том, что ничего лучше «Акасака-гакуин» не найти.
Прижимая к себе Садаё, Йоко смотрела прямо перед собой, как человек, который встречает град летящих в него камней, высоко подняв голову, даже не пытаясь уклониться.
Кото, очевидно, уже пришел к какому-то определенному решению и теперь сидел, скрестив руки на груди и уставившись в одну точку.
Некоторое время гости в замешательстве молчали. Быстрее других овладела собой госпожа Исокава. Она, видимо, подумала, что ей в ее возрасте не пристало сердиться на детей, и, поднявшись со своего места, спокойно и добродушно обратилась к гостям:
– Господа, не пора ли нам откланяться… Но прежде давайте еще раз вознесем молитву…
– Прошу вас не утруждать себя молитвами, такие, как я, того не стоят! – резко заявила Йоко, продолжая смотреть на Садаё, прикорнувшую у нее на коленях, и ласково поглаживая ее нежное личико.
Гости один за другим стали расходиться. Йоко не пошла их провожать под тем предлогом, что ей жаль будить Садаё.
Все разошлись, но ни дядя, ни тетка даже не подумали подняться наверх убрать со стола. Не зашли они и проститься с Йоко, которая продолжала молча сидеть, прижимая к себе Садаё. Повернувшись к окну и подставив разгоряченное лицо прохладному ночному ветерку, она разглядывала отражения тускло мерцавших фонарей на мокрой мостовой. Улица была тихой и пустынной, лишь редкие прохожие спешили по своим делам да в отдалении слышался грохот конки на Нихон-баси.
Где-то в соседних комнатах все еще плакала Айко.
– Ай-сан, Саа-тян уснула, приготовь ей, пожалуйста, постель.
Йоко сама удивилась мягкости своего тона. Айко совсем не походила характером на старшую сестру, и при одном лишь ее виде настроение у Йоко портилось. Айко была по-кошачьи мягкой, послушной и скрытной, и это особенно не любила в ней Йоко. Но сегодня, против обыкновения, Йоко говорила с нею очень ласково. Все еще всхлипывая, Айко, как всегда послушно, принялась готовить постель. Время от времени Йоко прислушивалась к легким шагам сестры и чуть слышному шелесту одеял. Потом обвела взглядом гостиную. Только сейчас она заметила остатки пищи на столе и разбросанные в беспорядке подушки, на которых сидели гости. Там, где раньше стоял книжный шкаф отца, на стене выделялся темный квадрат. Рядом по-прежнему висел европейский календарь, с которого давно уже никто не срывал листков.
– Сестрица, постель готова, – чуть слышно произнесла Айко.
– Спасибо, – так же ласково поблагодарила Йоко и встала с Садаё на руках. Голова у нее закружилась, и снова из носа пошла кровь, капая на платьице Садаё.
9
Грязно-серые тучи, будто освещенные изнутри мрачным таинственным светом, сплошной пеленою затянули небо. Вода в Токийском заливе стала густо-зеленой, и по ней с легким шумом перекатывались невысокие волны. Наступило двадцать пятое сентября. Ветер, дувший накануне с такой силой, стих, и сразу стало душно, как летом. Улицы Йокогамы напоминали изнуренного долгой болезнью рабочего, который, тяжело дыша, бредет под моросящим дождем.