Симмонс, не вмешиваясь, молча наблюдал за их разговором. В одно из своих посещений Хивы первой четверти XX века он уже видел Аваза, и знал, какая страшная участь его ожидает. И теперь, глядя на его юное лицо, испытывал странное ощущение раздвоенности: рядом с веселым жизнерадостным юношей мерещился заросший клочьями неопрятной седой бороды изможденный старик с фанатично горящими глазами в рубище, которое было когда-то бязевыми штанами и рубахой, босой, прикованный цепями к огромному нарвану[49] на белом от январского снега загородном кладбище.
«Судьба… Рок… — подумал Симмонс с нарастающие ожесточением. — Какого черта! Ведь в конце концов это всего лишь слова! И все, наверное, можно изменить. Несправедливо, чтобы человек прошел через весь этот ад физических и духовных мук, униженный и оскорблений только за то, что по молодости лет писал бунтарские стихи!»
— Аваз, — негромко позвал он.
— Да, таксыр? — удивленно оглянулся юноша.
— Ты давно сочиняешь стихи?
— С тех пор, как себя помню, а что?..
— Скажи, что тебе дороже — стихи или… работа?
Он хотел сказать: или жизнь.
— Странный вопрос. — Юноша пожал плечами. — Ремесло это мой хлеб. А стихи… — Он задумался. — Стихи дают мне радость. Иногда они причиняют боль. Но это — хорошая боль. Она очищает душу. А почему вы спрашиваете?
— Ты хочешь узнать свое будущее? — спросил Симмонс, не ответив на вопрос.
— Конечно, — не задумываясь, ответил юноша. — А вы что — пал мин?
— Это неважно. Я могу показать тебе, что тебя ожидает. Но при одном условии.
— Говорите, я слушаю.
Теперь роль безмолвного наблюдателя перешла к Эльсиноре.
— Ты сделаешь для себя вывод и будешь жить так, чтобы ничего плохого с тобой не случилось.
— Ну разумеется! — рассмеялся Аваз. — Иначе зачем заглядывать в будущее?
«Он убежден, что я его разыгрываю, — подумал Симмонс. — Бедняга…» Он обернулся к Эльсиноре.
— Ты отправишься с нами, Люси?
Она молча кивнула.
— Подойди ближе, Аваз. Не пугайся, что бы ты ни увидел. Помни, это — будущее. И ты можешь его изменить.
— Хорошо, — улыбнулся юноша и шагнул к Симмонсам.
Тоскливое, затянутое пеленой серых облаков небо низко нависло над кладбищем. Дул резкий, пронизывающий ветер, сек лица мелкой снежной крупой. По заледенелой дороге от кладбища к видневшейся в отдалении крепостной стене торопливо возвращалась разномастная толпа: дервиши и каландары в остроконечных меховых шапках, драных постунах, с кубышками на груди и посохами в руках, дородный мулла в чалме и стеганом ватном халате, несколько закутанных до самых бровей женщин, калеки, безучастные ко всему худолицые ремесленники, купец в меховой шубе и малахае с малиновой от мороза рожей.
С холма над дорогой было слышно, как они перебрасываются между собой скупыми репликами:
— Надо же, и холод его не берет!..
— Джинни,[50] одно слово…
— А все равно жалко. Цепи руки-ноги изъели…
— А глаза-то, глаза!.. Так и горят!
— Говорю же, джинни…
— Поделом бунтовщику! Ишь чего выдумал: на хана замахиваться!
— Тебя бы самого так, кабан красномордый!
— Но-но! Ты потише там!..
Толпа поспешно, словно уходя от погони, прошла мимо.
— О ком они говорят? — хрипло спросил Аваз.
— Сейчас увидишь, — ответил Симмонс. — Пойдем.
Они спустились с холма и зашагали по заросшему турангилом и камышом кладбищу. Здесь было тише. Ветер качал верхушки деревьев и монотонный посвист его нагонял тоску. В центре кладбища, у старого, полуразвалившегося мазара возвышался огромный нарван. Могучая густая крона его имела правильную шарообразную форму, нижние ветви почти касались земли.
Симмонсу почему-то вспомнилось бытовавшее в Хорезме поверье о том, что несколько раз на протяжении многовековой жизни нарвана ветви его опускаются до земли, и тогда в роду того, кто его посадил, кто-нибудь умирает.
«Чушь какая-то!» — подумал он и поежился от холода. Они зашли с наветренной стороны и остановились в нескольких шагах от дерева. Теперь мазар, да и большая часть кладбища были скрыты его гигантской кроной. Дерево росло на возвышении, и ветер здесь гуляя вовсю. «Надо поторапливаться, — решил про себя Симмон и опять зябко поежился. — Так и пневмонию подцепить недолго».
— Смотри, Аваз, — негромко произнес он и протянул руку. В широком просвете между ветвями, во весь рост, прижавшись спиной к стволу дерева, стоял человек. Ледяной ветер трепал клочья длинной седой бороды и лохмотья одежды, сквозь которые проглядывало тощее серое с желтизной тело.
Человек стоял, раскинув руки и низко опустив голову.
— Кто это? — почти неслышно ахнула Эльсинора.
Аваз несколько мгновений вглядывался в человека под деревом, беззвучно шевеля побелевшими губами, к вдруг сорвался с места, обнял старика, припал лицом к его груди.
— Ата! — звонкий рыдающий голос проникал в самую душу. — Что они сделали с тобой, ата?!
Старик медленно поднял голову. Блуждающий взгляд воспаленных глаз скользнул по незнакомцам, остановился на Авазе. Зазвенели цепи, которыми были прикованы к дереву руки и ноги несчастного.
— Ата? — глухо повторил старик. Качнул головой. — У меня нет детей. У меня никого нет. Были стихи, песни… Асфандияр сжег. Глупец! Как будто песню можно сжечь или повесить… Их все равно поют!
Он рванулся, загремел цепями, то ли закричал, то ли запел хриплым, дребезжащим голосом:
Асфандиер хон болды,
Багрымыз кара кан болды!..[51] Симмонс взглянул на Эльсинору. Она плакала, дрожа всем телом в своем тоненьком летнем платьице. «Черт меня дернул затеять все это! — подумал он с досадой и запоздалым раскаянием. — Знал ведь, что здесь холодно!»
— Хо-ой, молла Аваз! — послышался рядом чей-то гнусавый насмешливый голос. Симмонс стремительно обернулся: неизвестно откуда взявшийся пожилой священнослужитель в чалме и стеганом халате злорадно улыбался, опираясь на длинный, до блеска отполированный ладонями посох и не сводя глаз со старика. Юный Аваз его явно не интересовал. — Хой, молла Аваз! Опять людей баламутишь! Не боишься аллаха, мусульман постыдился бы, богохульник! Отступник! Покайся! Пади в ноги их величеству Асфандияр Богадурхану! Моли о помиловании, гордец!
На старика страшно было смотреть. Скованный целями, он весь напрягся, величественно вскинул голову, неистово сверкнул глазами. Пораженный внезапной переменой, Аваз отступил на несколько шагов, не сводя глаз с прикованного к дереву безумца.
— Пошел прочь! — загремел яростный голос старика. — Прочь, раб! Прочь, дерьмо!
— Я — дерьмо?! — возмутился священнослужитель. — Я — шейх святого мазара Иморат-бобо — дерьмо?!
— Проклятье подлому роду твоему до седьмого Колена! — неистовствовал старик, гремя цепями.
— Замолчи! — взвизгнул шейх и, вскинув над головой посох, ринулся на обидчика.
Аваз стремительно шагнул вперед, схватил шейха за ворот халата и рванул на себя.
Шейх крутнулся вокруг своей оси и рухнул на четвереньки. Покатилась, разматываясь на ходу, чалма. Шейх схватился руками за плешивую голову и, взвыв дурным голосом, бросился теперь уже на юношу. Аваз отвесил ему звонкую оплеуху, но тот вцепился в его халат и, падая, увлек за собой.
Со стороны мазара послышались чьи-то встревоженные голоса. Нельзя было терять ни минуты. Симмонс взял Эльсинору за руку, шагнул к дерущимся и, обхватив их свободной рукой, кивнул жене:
— Включай времятрон, Люси!
Появление их не осталось незамеченным: шарахнулись, всхрапнув, бараны возле хауза. Один — коричневый, казахской породы — сорвался с привязи и неуклюжими скачками помчался вокруг водоема.
Удалявшийся по аллее. Ислам Ходжа оглянулся и в изумлении сдвинул на затылок папаху.