Темнеет. Поднимаюсь, иду к своим биокрыльям. Сворачиваю их, складываю плоскости, застегиваю в нужных местах ремешки… Во что-то превратится этот пакет утром, в рюкзак? Ложусь, подкладываю его под голову. Впереди, на холмах, загораются огни, вверху звезды.
…Мой путь под горку. В свою «лунку». Но все-таки хорошо, что вернулся надвариантным, прошедшим из края в край по Пятому. А то ординарный А. Е. Самойленко, что греха таить, излишне озабочен, выбив Пашу, занять его место. Не в месте счастье!
…Никакого прекрасного будущего время нам не приготовило. Верование, что XXI век окажется лучше XX, того же сорта, что и убеждение, будто одиннадцатый час утра лучше десятого. Чем лучше-то, в обоих по шестьдесят минут!
…Но и ни одно усилие не пропадает. Всегда возможно свернуть, сдвинуться решениями-выборами по Пятому к «будущему», которое уже есть.
…Однако и ни одну ошибку, ни одну нашу слабость время тоже не прощает. Все включает оно в логику своего развития, в логику потока.
Пахнут цветущие липы. В фиолетовом небе множатся точки звезд. Ночь будет теплой. Я достаю Люсин жетон, поглаживаю пальцами рифленую поверхность. Засыпаю, сжав его в руке.
Где-то я проснусь завтра?..
1980–1990 гг.
ВИЗИТ СДВИНУТОЙ ФАЗИАНКИ
Светлой памяти Авксентия Ивановича Поприщина, титулярного советника и короля.
I
Я сидел в парке и читал газету. Уже из одного этого обстоятельства вытекает полная моя непричастность к описываемому, ибо что может быть индифферентнее и обыденнее человека, который читает в парке газету! Люди, чья жизнь насыщена, газет в парках не читают, а если и читают их, то в мчащемся экспрессе, в госпитале после ранения ищут упоминаний о своей деятельности.
А я… я преподаватель физики в техникуме для глухонемых. Фамилия, имя, возраст? Э, какое это имеет значение! До пенсии еще далеко.
Сижу, стало быть, читаю. Когда — подсел один. Я как раз углубился в прогноз погоды на май, не заметил, с какой стороны он подошел; гляжу — сидит. Худой такой, длинноволосый; лицо, впрочем, приятное, широколобое, щеки впалые, темные глаза с антрацитовым блеском. Но веки красные, не брит, в глазах застывшая, неподвижная какая-то мысль и тревожный вопрос. Мне сразу неуютно стало: сейчас, думаю, разговор завяжет. И точно:
— Про Вишенку пишут что-нибудь? — спрашивает. Голос тревожный, надтреснутый, хоть и интеллигентный.
Про какую «Вишенку» — ансамбль?
Он так и воззрился:
— Какой еще ансамбль — про тепловую звезду, ближайшую к нам! Ну, про ту, что сперва считали радиозвездой. Новую экспедицию к ней не посылали?
Поскольку я физик, хоть и для глухонемых, положение обязывает:
— Ближайшие звезды к нам, уважаемый, это альфа и Проксима Центавра. И они не тепловые, а вполне, так сказать, световые. Экспедиций к ним не посылали и пошлют еще не скоро.
— А, ну это синхронные, — отмахнулся он. — Я о других, о «фантомных мирах»… что, тоже ничего, да? Ну, как же, я ведь тот, кто их открыл… то есть приписывают-то это теперь себе другие, но открыл их фактически я — еще мальчишкой, когда воровским образом подключил свой телек к Салгирскому радиотелескопу. Неужто ничего не читали, не слышали… что, а? Нет? Что? Ведь были сенсация и скандал.
Теперь мне стало не только неуютно — жутко. Надо же так нарваться. Подсел бы алкаш, которому не хватает на бутылку; дал двугривенный — и всех делов. И место уединенное… Я пожал плечами, ничего не сказал.
— Та-ак… — тяжело и печально произнес он. — Значит, опять попал не туда. Ничего, ничего, молчание… Канальство! Как же быть-то?.. — Подсевший замолк, только жестикулировал сам себе, на лице сменялись гримасы. Потом поднял на меня угольно блестящие глаза. — Скажите, но вот вы верите? У вас доброе лицо, и о Проксиме Центавра вы знаете… Могли бы поверить?
— Чему?
— Тому, что все это было. Наличествует, собственно. Не в слове дело. Ну, про Вишенку, сдвинутые миры, гуманоидов непарнокопытных пластинчатых… и вообще. А?
Что бы вы, скажите на милость, ответили в подобной ситуации явному психу, находясь с ним, так сказать, тет-а-тет? Не верю?.. А если кинется?
— Ну, вообще говоря… — промямлил я. Он, похоже, угадал мое состояние:
— Вы только не пугайтесь. Да, я действительно состою, не буду от вас скрывать. Уже десятый год на учете с тех, собственно, пор, как эти трое вернулись из экспедиции в невменяемом состоянии и пытались проходить друг сквозь друга, а я своими экспериментами подтвердил, что они правы… Я-то еще ничего, раз в месяц на осмотры к районному психиатру, а те-то — в стационаре. Их лечат! Как будто они могут вылечить! Как будто от этого, от нового понимания мира, надо лечить! Ничего, ничего, молчание…
Он снова впал в задумчивость с жестикуляцией и гримасами. Спохватился, взглянул на меня:
— Ну, хорошо-с, про «фантомные миры» вы не знаете, в гуманоидов непарнокопытных не верите, во вселенский синхронизм и резонансы тем паче… Так ведь или нет? — В его интонациях была страстная надежда, что я все-таки сознаюсь, что верю; но я молчал. — Но вот в изречение Нилика: «Перед нами безумная теория. Весь вопрос в том, достаточно ли она безумна, чтобы быть правильной?» — в него вы верите?
— Нилика?..
— Ах, ну — Нильса Бора! Мы их так между собой именуем: Нилик, Беня, Фредди… Так как?
— Я слышал это изречение, — сказал я.
— Вот видите, — напористо вел подсевший. — Но разве из того, что истинная теория должна выглядеть среди нынешних физических представлений совершенно безумной, не следует, что сами-то представления эти, верования теоретические как раз они-то и безумны, идиотичны в своей тяжеловесной логичности! Что, а разве, нет? Это же как прямая и обратная теоремы. А они меня на учет, лечить… ничего, ничего, молчание!
Он снова помолчал и снова спохватился:
— Что ж, раз об этом не пишут в газетах, давайте-ка я расскажу вам все сам.
II
Я рос очень смышленым мальчишкой. В двенадцать лет я овладел радиотехникой, а в четырнадцать был отменным телелюбителем. Не любителем балдеть перед телеэкраном, боже упаси! — а в благородном, ныне исчезнувшем смысле: любителем сделать больше, чем вложено, к примеру, в серийные телеприемники. Усовершенствованные мною, они ловили передачи в рассеянных УКВ — то есть не только от ближайшего ретранслятора, а множество «диких». Это непростое дело, уверяю вас. Само собой, изображения на экране я мог голографировать — и не только в декартовых координатах, но и в спиральных, косоугольных… У меня были два приятеля-помощника, и нас страшно веселило, когда удавалось этими способами измордовать классическую трагедию так, что получалась клоунада, фарс. Здоровое мальчишеское отношение к драмам — что, разве нет!
Но главная цель была, конечно, выудить из эфира самые «дикие» передачи, недоступные никому. Вот тогда меня и осенило насчет радиотелескопа, который соорудили поблизости. У вас он не Салгирский, да, вероятно, не там и не такой… но важно не это, а иное. Что? Ну, как же-сравните телевизорную антенну у себя на крыше и решетку километр на полтора: ведь чувствительность-то у нее-черт побери! Такая выудит и рассеянное на ионизированных слоях атмосферы, от телестанций, кои далеко-далеко за горизонтом.
Труднее всего нам было достать бунт ВЧ-кабеля да тайком прокопать канавку для него под ограждением. Как же, разумеется: «Запретная зона, вход воспрещен!» — о ретрограды!.. Но на то мы и мальчишки, чтобы проникать куда не следует и делать то, что не разрешают, а интересно.
А потом ловили, упивались — и передачами, которые детям нельзя смотреть, и всякими специальными, кои и обычным взрослым нельзя. Часто не понимали язык и что показывают-но жизнь была полна, мы ходили таинственно-гордые.
Особенно одна ежевечерняя передача увлекла нас? мы ее сначала приняли за многосерийный телефильм из жизни чертей в неканонической интерпретации. Почему? Во-первых, местность показывали все время такую, что лучше, чем фразой «Черт ногу сломит», ее и не определишь: утесы, обрывы, пропасти, громады валунов, между которыми бьют дымящиеся гейзеры, спиральные блестящие стволы с ветвями-пружинами и побегами-пружинками… ничего прямого, ровного, плоского. Во-вторых, персонажи, существа эти трехногие: одна нога толчковая, на ней они подпрыгивали и переносились по две опорные — ими они упирались о камни, удерживались на новом месте в вертикальном положении. И морды у всех были симпатичные, как у молодых козлов, только без рожек; тела покрыты красивыми пластинками на манер крупной чешуи — пластинки эти то топорщились, то опускались с кастаньетным треском — да не все сразу, а этакими волнами от загривка до бедер. Да еще к тому же преобладали отчаянные любители духовой музыки: сверкающее обилие труб, похожих у кого на горн, у кого на тромбон, у кого на бас, на саксофон… а то и вовсе ни на что не похожих. Существа выдували бодрую музыку, солировали даже в прыжках, да еще для ритма подыгрывали своими пластинками… Словом, умереть и не встать; мы как увидели их, так сразу почувствовали себя хорошо.