Вспомнив о Мишке, я побрел в реанимацию.
– Спохватился, – проворчал Щербаков, – дружка твоего Колобок еще утром в свои владения пристроил. И слава богу. Весь день тут вчера хозяйничал. Ланской был очень недоволен.
Ланской Степан Степанович – это заведующий реанимационным отделением. И мой бывший прямой начальник. Когда господин Ланской недоволен, его подчиненным живется несладко.
– Кстати, – продолжил Щербаков, – Колобок вскользь обмолвился, что этот случай не первый в его практике.
Любопытно, вяло подумал я. Тащиться к «психическим» не хотелось. Успеется.
Сдав смену, я нашел укромный уголок, где, никем не потревоженный, проспал все время, оставшееся до дежурства на «Скорой». Несколько раз мне удалось вздремнуть в машине и в комнате отдыха.
На следующий день, чем меньше оставалось до конца смены, тем неспокойнее делалось у меня на душе. Я все чаще думал о Кате и все реже – о работе. Несколько раз я безуспешно пытался дозвониться по заветному номеру, но Катин телефон молчал.
Беспокойство мое нарастало. В четырнадцать ноль-ноль, сделав последнюю и снова безрезультатную попытку позвонить, я покинул клинику с твердым намерением немедленно броситься на поиски девушки. Теперь, если она и казалась мне ведьмой, то очень привлекательной и желанной. Проблема была в том, что, кроме телефона и имени, о девушке я больше ничего не знал. Но ведь как-то узнают адрес по номеру телефона. С этой мыслью я вышел за ворота и остолбенел, испытывая разом целый букет противоречивых чувств, от щенячьей радости до обреченности зверя, попавшего в ловушку, – на пятачке перед пропускным пунктом стоял черный «росинант», а около него прогуливалась моя ведьмочка.
– Ладыгин!
Кто-то бесцеремонно ткнул меня в спину. Обернувшись, я узнал хирурга, с таким энтузиазмом обсуждавшего достоинства Марины. Когда же это было? Кажется, только позавчера.
Теперь хирург – то ли Кузьмин, то ли Кузькин, – разинув рот, таращился на Катю.
– Ладыгин, подскажи секрет! Шикарная женщина…
А Марину он, помнится, назвал «курочкой».
– Слюни подбери, – посоветовал я и с удовольствием отвесил Кузькину-Кузьмину ответную «дружескую» затрещину.
На следующее утро «брат» подвез меня уже к самым воротам клиники. Нетвердым шагом я кое-как миновал пропускной пункт, пошатываясь, добрел до главного корпуса. Душа моя пела, стонала и материлась одновременно. Долго мне так не протянуть, удрученно подумал я, поймав в зеркале отражение осунувшегося незнакомца с лихорадочным блеском в глазах.
– Ладыгин? – прогремел над головой раскатистый голос главного врача.
Именно так он и должен греметь, голос начальства, – над головой. Эта мысль вызвала у меня кривую улыбку.
– Здравствуйте, Борис Иосифович.
Вероятно, улыбка получилась очень уж кривой и вымученной. Штейнберг величаво, как и подобает главному, спустился по ступеням, приветственно кивнул и подозрительно уставился на мою помятую физиономию. Сейчас попросит дыхнуть. Интересно, обойдусь ли я выговором, учитывая отсутствие перегара. Однако предсказатель из меня получился никакой.
– Заболел, что ли? – ворчливо-заботливо пророкотал Штейнберг.
Я растерянно кивнул и просипел:
– Есть немного.
– Непорядок. Нехорошо.
Нехорошо, это уж точно. Чувствовал я себя прескверно. А потому с готовностью поддакнул:
– Ой, нехорошо…
– Значится, так. Ступай домой, отлежись. Чайку там с коньячком… – не веря своим ушам, я внимал отеческим советам, – а лучше с вареньем. Малиновым. А завтра, – эхо начальственного голоса грозно прокатилось по вестибюлю, – чтобы как огурчик! Я понятно излагаю?
Я кивнул, все еще не веря своему счастью.
– Так чего стоишь? Ступай, голубь. И вообще. Мне, это… больные тут не нужны.
Борис Иосифович прошествовал дальше. Я проводил грозную необъятную фигуру шефа растерянным взглядом, недоуменно почесал в затылке, гадая, касается ли последняя фраза только меня или это «вообще».
Однако пора смываться. Пока шеф не вернулся и не передумал. Опасаясь возможной перемены в настроении начальства, я даже в терапию подняться не соизволил, а предпочел позвонить с пропускного пункта.
– Меня, это, сегодня не будет. Приболел я, – очень даже натурально просипел я в трубку. – Ты там передай, что меня Штейнберг отпустил.
– Сам? – ужаснулась-уточнила медсестра.
– Сам.
Не без опасений я выглянул в переулок. Черный «росинант» уже «ускакал». Слегка пришибленный очередной бессонной ночью и неожиданным расположением начальства, я бесцельно побрел по улице, стараясь все-таки выдерживать направление на станцию метро.
– Куда прешь, колхозник?
Разбитый «москвичок» с визгом затормозил в нескольких сантиметрах от моей ноги. В открытое окно выглядывало мрачно-перекошенное широкое лицо.
– Извините, – пробормотал я, отступая к тротуару и поспешно прогоняя мелькнувший в памяти образ долговязой нескладной фигуры на ночном шоссе.
– Засунь свои извинения… Доктор! Ладыгин, ты ли это! – Мордастый выскочил из машины, облапил меня здоровенными ручищами. – Я тебя не ушиб?
– Вроде нет… Чехов?
– Он самый! – маленькие глазки хитро прищурились. – Давненько не виделись. Щас ехал, о тебе вспоминал. А тут, на тебе! Доктор собственной персоной! Ну и рожа у тебя, Ладыгин! Заболел? Или с похмелья душа мается? Тебе куда? Подвезти?
– Начну с последнего, – я хрипло рассмеялся. – Подвезти.
Чехов Юрий Николаевич – до недавнего времени мой самый верный, в смысле постоянный, пациент – отставной сотрудник московского РУОПа, не так давно «вышедший в тираж» в звании полковника МВД и с хроническим расстройством желудочно-кишечного тракта. Кроме этого, Юрий Николаевич страдал также не менее хроническим чувством не то чтобы ненависти, но стойкого презрения к злостным нарушителям закона, а в последнее время – и жестоким разочарованием в жизни. Разочарование это, по моим наблюдениям, было свойственно не одному Чехову, а подавляющему большинству «отставных». Сорокапяти-, а то и сорокалетние пенсионеры, в основном здоровые, энергичные мужики, маялись от когда-то долгожданного, а теперь ненавистного безделья. Часть «отставников» спивалась тут же. Кое-кто находил занятие по душе и «по способностям». Остальные кидались из крайности в крайность – от черных меланхолических запоев до попыток начать новую жизнь и обратно, потому что делать служивые, кроме «борьбы с преступными элементами», как правило, ничего более не умели.
Юрию Николаевичу повезло. По-своему, но повезло. Пополнить шаткие ряды алкоголиков не позволяли многочисленные хронические неполадки в организме – какое, спрашивается, удовольствие от неумеренного возлияния, если приносит оно не долгожданное забвение и облегчение мирских страданий, а хандру, болезненность и неминуемое попадание в нашу клинику на неопределенный срок. Поэтому пить Юрий Николаевич научился в меру. Не сразу, но научился. Пить так, чтобы и душа имела возможность отдохнуть, расслабиться, и тело не особенно страдало.
К тому же, как говорится в народе, профессионализм, если он есть, то пропить его сложно. Уж не знаю истинных причин увольнения полковника Чехова на пенсию – ушел ли он сам или «ушли» его, – но знакомые и бывшие сослуживцы экс-полковника помнили и ценили его профессиональные качества. А потому время от времени Чехов имел возможность прервать осточертевший заслуженный отдых и освежить профессиональные навыки. Как-то раз такую возможность подбросил ему и я.
«Москвичок» Юрия Николаевича, хотя и был стареньким по фактическому возрасту, развалюхой выглядел только снаружи. Движок, любовно и неоднократно перебранный по винтику заботливыми руками хозяина, работал исправно, а в салоне машины наблюдался даже некоторый комфорт.
Я с удовольствием устроил свое бренное тело на удобном сиденье, и Чехов потянулся поменять кассету в магнитофоне.
– Не надо музыки, – запоздало воскликнул я, потому что музыка ассоциировалась у меня теперь только с одним. Но пленка уже закрутилась. От удалого и такого родного голоса солиста «Любэ» у меня навернулась слеза радости и облегчения.