Гамов был необыкновенно похож на другого выдающегося физика — Невила Мотта. У меня на стене висит фотография того самого Сольвеевского конгресса 1933 года, с которого Гамов не вернулся домой. Что за фотография! Всего там человек сорок и, кого там только нет! Из старших (родившихся в прошлом столетии) Бор, мадам Кюри, Ланжевен, Резерфорд, братья де Бройль, Шредингер, Лиза Мейтнер, Иоффе, Крамере, Чэдвик, Дебай, Ричардсон, Боте. Из младших Гейзенберг, Дирак, Паули, Ферми, чета Жолио, Блэкетт, Кокрофт, Пайерлс, «мой» Фрэнсис Перрен, Гамов рядом с Моттом (как два близнеца) …Сегодня, в 1990 году, только Мотт, Пайерлс и Фрэнсис Перрен еще в живых. В1977 году Мотт получил вполне заслуженную Нобелевскую премию. Но для меня Гамов куда интереснее. Больше я с ним не встречался.
«Позвольте», — спросит читатель, — «все это, может быть, и интересно, но зачем надо было скакать из Москвы в четырехмерном пространстве в середине разговора?» А вот зачем: я рассказал Гамову о своей поездке в Россию и о встрече с Ландау. Он погрузился в думу, потом сказал: «Нас было трое неразлучных: Ландау, И. да я. Нас звали три мушкетера. А теперь? Ландау — гений, И. — все знают, кто такой, а я — вот где». Он ткнул стаканом в самого себя, развалившегося на диване. Читатель поймет, я надеюсь, что я не смог отказаться от соблазна сблизить еще раз трех мушкетеров, хоть на бумаге.
Пока я еще в Сиэтле в сентябре 1956 года, позвольте рассказать про новую встречу с бесподобным Феликсом.
Организаторы конференции поручили мне организовать и провести трехчасовую сессию, посвященную радиоспектроскопии. Я должен был собрать предложения желающих участвовать и отобрать достойные интереса доклады. Сначала казалось, что моей главной задачей будет найти достаточно добровольцев, чтобы заполнить три часа. Феликс предложил свой доклад в вагнеровском стиле, о котором я уже говорил не раз. Я приветствовал его предложение с энтузиазмом. Но в своих расчетах забыл про японцев, которых «как пчел из лакомого улья, на ниву шумный рой летит». Пришлось учинить строгий отбор и ограничить каждого докладчика двадцатью минутами. Возник конфликт с Феликсом: осведомленный вовремя о двадцатиминутном регламенте, он потребовал тридцать. Я охотно бы их ему подарил, но не мог потерять лицо перед моими японцами и не уступил. Когда пришла его очередь, я решительно объявил: «Двадцать минут, профессор Блох». — «Но вы же знаете, что это невозможно, дайте хоть двадцать пять». — «Девятнадцать минут профессор Блох». Он чуть не рассердился и едва не покинул эстраду, но раздумал и блестяще уложился в двадцать минут. Покончив с Сиэтлом, вернемся в Москву.
Из Москвы мы улетели в Киев. Я запомнил прогулки по Крещатику, заново застроенному зданиями того же сомнительного вкуса, хотя меньшего масштаба, чем в Москве, и экскурсию нашей группы по Днепру на роскошных быстрых моторных катерах, подобных которым я видел до сих пор только в голливудских фильмах. Потом вернулись в Москву; несколько дней пробыли в Ленинграде, куда ездили поездом. «Люблю тебя, Петра творенье». Кроме этого, читатель, ты у меня о Ленинграде ничего не добьешься. Мы встретились там с ленинградскими теоретиками, которые-де не знали, есть ли в Ленинграде ускорители Ван де Граафа или циклотроны. Такая неосведомленность поразила даже наших «верующих». Из Ленинграда снова вернулись в Москву, где наше пребывание было увенчано банкетом, который стал поводом для забавной сценки.
Старший нашей группы, физик-ядерщик Розенблюм, тот самый, в чьей лаборатории десять лет тому назад у меня был плачевный опыт с вакуумной камерой, произнес благодарственную речь. После нескольких фраз он остановился для того, чтобы переводчица перевела на русский язык. Когда переводчица умолкла, Розенблюм (уроженец России и хорошо говоривший по-русски) по инерции, рассеянно, продолжил по-русски. Переводчица не растерялась и перевела на французский, а Розенблюм продолжил по-французски. Так они преследовали друг друга то одном языке, то на другом, среди всеобщего хохота, к которому не присоединился лишь бедный Розенблюм, ничего не заметивший.
В связи с темой переводов скажу еще, что у нас было три переводчицы, но одна из них всегда безмолвствовала. Она мне объяснила, что от автомобильной езды ее страшно тошнит; чуть только она успевала прийти в себя после одной поездки, как начиналась другая, и она была неспособна переводить. В Киеве ей повезло: наша гостиница находилась так близко от Института полупроводников, что мы пошли туда пешком. Мы уселись, директор произнес несколько слов приветствия, и наша обычная переводчица начала: «Nous sommes dans l'Institut des semi-conducteurs…» Вдруг громкий голос ее поправил: «demi-conducteurs». Это заговорила наша «переводчица валаамова». Все на нее оглянулись, она покраснела, как свекла, и, как Казбек, навек затихла.
Карьера
Заморские посулы. — Великаны и истуканы. — Или ты, или тебя
Хотя чистая наука, сосредоточенная в Институте фундаментальных исследований (ИФИ), давно уже стала полноправной частью программы КАЭ, вначале это было не так, и во время моего пребывания в Гарварде в 1952–1953 годах мне порой приходила вголову мысль о научной карьере в США.
За это время у меня были две возможности остаться в Америке. Через несколько месяцев после моего прибытия Гарвард предложил должность лектора (Lectureship) на два года. После этого мне обещали должность доцента (Assistant Professor) на срок пять лет. Затем, по гарвардскому правилу «вверх или Вон» (Up or Out), следовал или уход, или повышение до постоянной должности экстраординарного профессора (Associate Professor). Доценту с малыми надеждами на повышение тактично намекали по истечении трех лет, что не мешало бы начать искать другое место. Венцом карьеры был ординарный, или полный, профессор (Full Professor).
К концу моего пребывания пришло второе предложение от Вестингауза (Westinghouse). Эта гигантская фирма желала создать (или, вернее, воссоздать) новейшую научную лабораторию в области магнетизма, низких температур и резонанса. Очевидно, слухи о моих скромных успехах в Оксфорде и Гарварде дошли до них. Они пригласили меня приехать в Питтсбург, чтобы обсудить их предложение. В Питтсбурге меня приветствовал сам директор отдела всех научных исследований Кларенс Зинер (Clarence Zener), физик с более чем приличной репутацией в области физики твердого тела. Он знал обо мне гораздо больше, чем я предполагал, в том числе мою старую работу о синхротронном излучении. Его волновали две проблемы. Первая — введение новых способов борьбы с промышленной пылью. Такая борьба превратила Питтсбург, прежняя репутация которого в этой области была далеко не безукоризненной, в чистый город. Второй проблемой было желание смыть пятно с репутации фирмы, которая во время экономического застоя тридцатых годов ликвидировала свои исследовательские лаборатории и безжалостно выгнала на улицу своих сотрудников. Зинер клялся, что такое никогда больше не повторится. Мое начальное жалование превышало бы в три или четыре раза мою гарвардскую стипендию, правда мизерную.
Я вовсе не собирался принимать предложение Вестингауза (если бы я решил остаться в Америке, то это был бы Гарвард), а поехал в Питтсбург на чужой счет исключительно из любопытства. Дым, который, если судить по довоенным фотографиям, действительно тогда висел над городом, теперь исчез, но в большинстве зданий еще стояли электростатические аппараты для поглощения пыли. Кроме лабораторий мне показали еще университет, дурацкое сооружение в виде готической башни, которое носило громкое название «Собора науки». (Я вспомнил о нем три года спустя в Москве при виде МГУ, здания иного стиля, но столь же нелепого.)
Но еще о Вестингаузе. Много лет спустя (не помню сколько) в Париж приехал их эмиссар, чтобы привлечь меня в Питтсбург. (Хочу надеяться, что у него были и другие причины для поездки.) С этим эмиссаром, неплохим специалистом в области физики твердого тела из Чикаго, я встречался пару раз. Фамилия его была Адамс (в английском издании я наградил его прозрачным псевдонимом Эвас). У него была странная особенность: он держался очень прямо, как истукан, и все его жесты были резкими и скачкообразными, как у автомата. С этим связана забавная история. В то время в Чикагском университете работал великий Ферми. В профессорской столовой университета, где иногда столовались и Ферми, и Адамс, работал официантом один простачок-итальянец, который боготворил своего соотечественника Ферми. И вот несколько молодых физиков разыграли бедного парня, убедив его, что Адамс на самом деле является роботом, построенным его кумиром, Энрико Ферми. После этого каждый раз, принося Адамсу его заказ, итальянец долго вертелся около стола, чтобы посмотреть, как «робот» будет принимать пищу.