Второй частью нашей группы были «верующие». Они веровали в усатого бога, «кремлевского горца», чьи «слова, как пудовые гири, верны». В СССР они восхищались всем безоговорочно, и, если такие маловерные, как я, указывали им на что-нибудь особенно нелепое, у них был один ответ: «Это пока у них не первоочередное». Некоторые из них (не все) прозрели, когда вышел доклад, который (до появления гласности в СССР) орган Французской компартии называл «докладом, приписываемым товарищу Хрущеву».
Вместе с этими смешанными чувствами я испытывал сильное любопытство к советской науке, о которой мы знали очень мало. Все еще охмурял всех Лысенко. Последствия этого охмурения были ужасными, как выяснилось позже, но это была биология, более того, ботаника. (Не было ли это скорее спором между агрономами, чем настоящим научным диспутом?) Признаюсь со стыдом, что так рассуждало большинство наших «неверующих». Для «верующих» все было просто: великим биологом был не Дарвин, а Лысенко; его оппоненты были изменниками или, в лучшем случае, несчастными заблуждающимися душами.
Но в физике русские, которые взорвали атомную бомбу всего через четыре года после американцев, а водородную еще скорее, были, безусловно, в авангарде, и была очевидна взаимная польза от сотрудничества с ними (что было легче сказать, чем сделать). Лично я не нуждался в грохоте атомных бомб, чтобы быть убежденным в высоком уровне советской физики. Не были ли Фок и Френкель моими первыми руководителями в квантовой механике, не изучал ли я теорию относительности и математическую физику в русских переводах Эддингтона и Куранта? В стране, где такие шедевры имели массовое распространение, уровень физики не мог не быть высоким.
Сильнее всего было глубокое волнение, которое я испытывал, ступив на почву страны, где прошло мое детство. В этот первый вечер после роскошного ужина — зернистая икра, осетрина на вертеле, беф-строганов, запиваемые водкой и советским шампанским (на мой вкус нестерпимо сладким) — я решил, несмотря на поздний час, пройтись пешком по Москве. Очевидно, это не было предусмотрено, потому что метров через двести меня догнал запыхавшийся служащий Интуриста и предложил вернуться в гостиницу. Несмотря на поздний час и усталость, я почти не спал первую ночь. Во время нашего трехнедельного пребывания в России мы осмотрели лаборатории, а также музеи в Москве, Ленинграде и Киеве. В Москве мы осмотрели Кремль, мавзолей (где Ленин и Сталин спали последним сном еще рядом друг с другом, но не надолго), разные музеи и монастыри и роскошное метро, чистотой которого я был восхищен не менее «верующих».
Вечера были заняты балетами, цирком, театром кукол Образцова, одним словом, всем тем, что может развлечь не знающих языка. Один раз мне удалось улизнуть от осточертевших балетов, чтобы посмотреть «Три сестры». (Маленькое отступление на счет театра Образцова. Много лет спустя он приезжал на гастроли во Францию, и я, конечно, пошел на спектакль. В одном из действий было цирковое выступление дрессированных собачек с очень забавным «подмигиванием» русским эмигрантам: дрессировщица сладеньким голоском по-французски умоляла собачек прыгать через обруч: «Прыгай, милочка, прыгай» (saute chérie, saute), прибавляя скороговоркой сквозь зубы по-русски: «Прыгай, тварь окаянная». Соседи с удивлением смотрели, как я катался от смеха.) Я нашел свой дом во 2-м Бабьегородском переулке собиравшимся развалиться (однако он продержался после этого еще лет двадцать пять), но не решился зайти во двор. Альбер Мессиа снял меня стоящим перед домом, а рядом раздавались громогласные призывы прохожих фотографировать современные высотные дома вместо развалин.
Самым большим удовольствием для меня было гулять по Москве и беседовать с прохожими. Но скоро я убедился, что для них я был загадкой, которая их беспокоила. Этот тип, который, судя по его выговору, был, безусловно, русским, откуда он свалился, если он не знает, сколько стоит билет в метро или телефонный звонок в автомате, где можно переходить широчайшие московские бульвары, как работают машины с газированной водой и тысячу тому подобных мелочей. В магазинах я убедился, что, по сравнению с моими товарищами, чистота моего выговора была не преимуществом, а, скорее, наоборот и скоро догадался коверкать язык, чтобы быть лучше обслуженным (и даже вне очереди).
Нас поразило то, что тяжелыми земляными работами занимались женщины. Нередко можно было видеть на улице, как женщины перетаскивают тяжелые булыжники под надзором мужчины (с руками в карманах). «Верующие» говорили, что советская власть раскрепостила женщину. Возможно. Но мне это напомнило анекдот, который рассказывает Шамфор, французский юморист конца XVHI столетия. Регент государства захотел побывать на бале, но так, чтобы его никто не узнал. «Я знаю, как это сделать», — сказал аббат Дюбуа, сообщник всех его сомнительных предприятий, и во время бала стал ему давать пинки в зад. «Аббат, не слишком ли ты меня маскируешь», — возмутился регент. Не подумывают ли советские женщины, таская булыжники, что их слишком раскрепощают?
Не будучи физиком-ядерщиком, я не очень интересовался лабораториями, которые нам показывали и которые отличались от западных более кустарной аппаратурой, и (в большинстве зданий) ужасающим качеством того, что впоследствии один из моих сотрудников прозвал «предварительно растресканный бетон». Люди в лабораториях интересовали меня гораздо больше, но, за редким исключением, я нашел их довольно сдержанными. Желая быть им приятным, я считал своим долгом хвалить все, что мне показывали. Боюсь, что меня принимали за «верующего», с которым лучше держать ухо востро.
Самым интересным был Институт физических проблем, которым руководил Капица, но Капицы, к сожалению, в то время не было в Москве. В первый раз я увидел оборудование (например, большой ожижитель гелия, построенный самим Капицей), которое могло смело соперничать с любой западной аппаратурой. Там я встретил лучших теоретиков СССР: Померанчука — исключительно оригинального и симпатичного ученого с необыкновенно широким кругозором — и, конечно, знаменитого Ландау, окруженного своими учениками, как Христос апостолами. Я стесняюсь говорить о Ландау со своими русскими читателями: «то, что знаю я, им известно, и сокращу написанное для западных читателей».
На западе широко известны книги Ландау, написанные в сотрудничестве с Евгением Лифшицем. Злые языки говорят, что в книгах нет ни одной строчки Ландау и ни одной мысли Лифшица. Это, конечно, абсолютная ложь. Но, как говорится, для красного словца не пожалеешь и родного Лифшица. Я пользовался в свое время их книгами и многое извлек из них. Одно меня удивляет и смущает в этих книгах: полное отсутствие численных и опытных данных. Тем более изумительной кажется мне способность Ландау определять законность приближений. Ведь, за исключением простейших проблем, точных решений в физике не существует. Как же определить качество приближения при полном отсутствии численных оценок? Восхитительно и непонятно!
Среди открытий, которые Ландау не сделал, можно назвать двухподрешеточную модель антиферромагнетизма. Как я понимаю, Ландау рассматривал эту модель, но отбросил ее, потому что она не отвечала требованиям квантовой механики. Луи Нееля мало беспокоили требования квантовой механики, которую он, по правде говоря, мало знал, и он смело опубликовал эту модель. Модель оказалась исключительно плодотворной и принесла ему Нобелевскую премию. С квантовой механикой же впоследствии удалось сговориться. Какое заключение из этого можно сделать? Для Ландау — на всякого мудреца довольно простоты, а для Нееля — Sancta Simplicitas (святая простота).
Во время нашего свидания с Ландау один член нашей группы, специалист по физической химии, рассказал о своей деятельности, может быть, слишком подробно. Ландау ему сказал: «Я уважаю хорошего химика, как уважаю хорошую кухарку, мастерицу своего дела. Чего я не люблю, так это когда кухарка лезет в философию. Так я себе представляю физического химика». Помню, я был шокирован этим замечанием, более невежливым, чем остроумным, по отношению к гостю, пусть даже действительно с преувеличенным чувством собственной значительности. На всякий случай про свою деятельность я предпочел промолчать.