В том же году я отказался от изучения греческого языка, что навсегда развело меня с гуманитарными науками. Это был совершенно безрассудный шаг, первый из длинного ряда аналогичных в моей жизни. Но тому были свои причины. С первого урока я страшно невзлюбил учителя греческого языка. Я не переносил его гримас и нервного тика, но не посмел рассказать маме настоящую причину моей неприязни к греческому и постарался убедить ее, что изучение его было бы для меня потерей времени, которое лучше употребить на более важные предметы. В свое время мама изучала латынь, но греческого она совсем не знала. Поверив мне, она пошла просить директора о моем переводе в другой класс. Директор не разделял моей антипатии к греческому, и бедная мама вынуждена была сочинить ему про мое слабое здоровье, чтобы добиться обещанного мне освобождения. Узнав о моем переводе, учитель греческого сообщил мне между двумя гримасами, что сожалеет о моем уходе, так как я казался ему предназначенным для изучения этого предмета.
Уроки французской словесности привлекали меня меньше, чем латынь, но я охотно писал сочинения на разные темы. В пятом классе, т. е. через два года после приезда во Францию, хотя я считал себя уже стопроцентным французом, маленький инцидент показал мне, что я явно преувеличивал. Помню, нам задали сочинение на тему «Деревенские крестины» (католические, конечно). Я был, безусловно, прекрасно подготовлен всем своим прошлым к описанию этого обряда, но решил собрать кое-какие дополнительные сведения у своих школьных товарищей, которым случалось присутствовать при таких событиях. Один из них сказал мне: «Малышу делают омовение (lavement) святой водой». В этом не было для меня ничего странного, и я так и написал в своем сочинении. Откуда я мог знать, что, хотя слово «lavement» действительно буквально означает «омовение» и происходит от глагола «laver», т. е. — мыть, у французов оно употребляется в одном единственном смысле, а именно… клизмы. Я убежден, что моему товарищу просто захотелось сострить и ему и в голову не пришло, что я мог не знать смысла этого слова. К сожалению, это не пришло в голову и учителю. Он обвинил меня в кощунственной насмешке над обрядами, которые даже неверующие (такие, как я) обязаны уважать. Я не знаю, поверил ли он моим уверениям в невинности, но главное — никто из учеников им не поверил, и я заработал на этом незаслуженную репутацию остряка и хулигана.
Начиная с четвертого класса, но, в основном, во втором и первом классах (напомню, что во французской школе отсчет классов идет в обратном порядке), мы часто писали сочинения, и хотя я успешно справлялся с ними, но не любил это занятие. Я быстро научился разным фокусам, которые позволяли накатать достаточно пошлостей, почерпнутых из учебника литературы, чтобы получить приличную отметку, не утруждая себя серьезным чтением оригинальных произведений, но я ненавидел и презирал это занятие.
Нас поощряли посещать по четвергам (в те времена это был выходной день в школе) дневные спектакли классиков в народном театре Трокадэро. Старый Трокадэро (снесенный в 1937 году) был замечателен своей странной акустикой: там было такое эхо, что, если вы пропустили реплику, была вторая и даже третья возможность ее услышать. Я помню знаменитый стих Корнеля «Чтоб он погиб» («Quil mourut»), который обошел зал несколько раз.
Изучение французской литературы в старших классах — одно из моих самых неприятных воспоминаний. Мало сказать, что оно меня ничему не научило, оно отбило у меня интерес к французским классикам и даже романтикам. И сегодня я с удовольствием перечитываю Свифта, Шекспира, Гиббона, Джонсона, Дефо (не говоря уже о русских классиках), но после окончания лицея я вряд ли когда-нибудь открывал Рабле, Корнеля, Расина, Боссюэ, Фенелона, Ламартина или Виньи. И если у меня не отбили вкус к Мольеру, у этого гения должно было бы быть девять жизней, как у кота.
В изучении математики было несколько фаз. В шестом и пятом классах арифметика не дала мне ничего нового по сравнению с тем, чему меня научила мадемуазель Бертен, и, пожалуй, с тем, что я привез с собой из Москвы. В четвертом классе я начал геометрию «с левой ноги». Мой новый учитель был тупица; он сразу невзлюбил меня, а я его. Не знаю, кто первый начал. Возможно, я. Мое отношение к учителю греческого уже показало, насколько мог я быть нетерпимым. Результат первой контрольной работы подобен был кораблекрушению, по крайней мере, для такого претендента на первые места, каким был я. Я оросил его горькими слезами (это в тринадцать лет!), которые ухитрился все-таки скрыть. «Выплыл» я не благодаря учителю, а вопреки ему, потому что планиметрия оказалась гораздо более занимательной, чем все то, чему меня обучали раньше.
Надо полагать, что я закончил учебный год удачнее, чем начал, потому что учителя единогласно разрешили мне перескочить через третий класс: перейти из четвертого сразу во второй. Там меня ожидало новое затруднение — алгебра, — которую начинали как раз в третьем классе. Мой тезка, Анатоль Десерф, учитель математики (имя которого вошло легендой в историю Жансона), замечательный педагог и милейший человек, помог мне опять вскарабкаться на первое место, несмотря на скучную программу (в то время как в четвертом классе было наоборот — скучный преподаватель, но интересная программа).
Физика, которую в те времена во Франции начинали довольно поздно — во втором классе, — оказалась сплошным восторгом. Мой первый учитель, молодой блестящий педагог Робер Массэн (Robert Massain), ввел меня в волшебный мир. Для него, как и для меня, это был первый год физики в Жансоне. Я вновь открыл с ним все то, что когда-то полюбил в своей «Детской энциклопедии», но теперь не только качественно, но и количественно. Тридцать лет спустя я снова с ним встретился на моей вступительной лекции в Коллеж де Франс. Он скончался весной 1987 года в восемьдесят пять лет. Светлая память ему.
Тем не менее именно с ним связан самый неприятный эпизод моей школьной жизни. Во время первой же контрольной работы, легко разделавшись со стандартными вопросами, я взялся за задачу и тут «плотно сел на мель». Мои душевные страдания были удвоены боязнью разочаровать господина Массэна, который уже успел отличить меня как своего лучшего ученика. Ключ к решению находился в алгебраической формуле, которую я не знал и не мог знать потому, что ее проходили в проклятом третьем классе, через который я недавно так лихо перескочил. Мой сосед подсказал мне эту формулу, и я моментально решил задачу. Легко угадать, что из этого вышло. Я попал на первое место, а он — на второе. Мучимый угрызениями совести, я хотел во всем сознаться господину Массэну, но мой добрый сосед, который был настолько же лишен духа соревнования, насколько я был им обуян, уверил меня, что у него нет ко мне претензий и что единственным результатом моего чистосердечного признания было бы наказание нас обоих. Он легко убедил меня, хотя совесть еще долго не давала мне покоя.
Учитель физики, который мне достался в первом классе, был зловредным ничтожеством. Он пользовался запутанностью своих объяснений, чтобы заставить как можно большее число учеников своего класса брать у него частные уроки. Это обеспечивало им удовлетворительные оценки, но и только. При одной мысли, что он мог бы оказаться моим первым учителем, мороз пробирал по коже. Но он пришел слишком поздно (на второй год), чтобы причинить мне большой вред.
Зато учителем математики остался все тот же прекрасный Анатоль Десерф. Это было не лишним, потому что программа первого класса — стереометрия и бесконечные вариации на тему алгебры трехчлена второго порядка — была крайне скучна.
Из иностранных языков был выбор между немецким и английским. Я выбрал немецкий, на котором, после пяти лет изучения его в школе, не способен ни говорить, ни писать. В защиту своих учителей скажу, что, узнав на выпускном экзамене о возможности выбрать русский язык, я занимался немецким «спустя рукава». Читателю полезно узнать, что выпускной экзамен на звание бакалавра называется Бакалауреат (Baccalaurйat), и сокращается как Башо (Bachot) или, еще короче, Бак (Вас). Бак состоял из двух частей: первый Бак — в конце первого класса, второй — в конце Фило (Philo) или Мат Элем (Math Elem) (см. ниже).