Вот и хозяин, собственной персоной. Как обычно расположился в своей инвалидной коляске. Подол его длинной белой рубашки подоткнут под скрещенные культи. Хасан потерял ноги в результате взрыва бомбы бандой террористов-евреев, которых мало интересовала его политическая деятельность. Однако теперь он изображает из себя мученика за идею и гордо демонстрирует увечья, полученные за убеждения.
– Добро пожаловать, – говорит он, выезжая нам навстречу. – Добро пожаловать в мой дом.
– Спасибо, мистер Хасан, – отвечаю я. – Рада снова видеть вас.
– Да вы беременны, мисс Саммерс, – говорит он, делая ударение на слове «мисс». – Впрочем, может быть, мне это только кажется, – вы хорошо себя чувствуете?
– Я хорошо себя чувствую, – улыбаясь, отвечаю я и осторожно опускаюсь в черное кресло.
Маневрируя на своей коляске, Хасан перебирается на специальные качели-скамейку, которые подвешены к потолку перед входом в беседку. Когда он удобно устраивается на этом необычном сиденье, входит слуга с керамическим подносом, на котором он несет маленькие чашечки с кофе по-турецки. Мы молча пьем кофе. Так проходит несколько минут. Потом Хасан говорит:
– Какое несчастье, что с вами нет отца ребенка.
В этой части света секретов не существует. Как правило, обе стороны знают доподлинно все интрига, за исключением, может быть, того, что касается внутренних вопросов государственной безопасности, но и в этом нельзя быть до конца уверенным.
Мое молчание обижает его.
– Вы не хотите говорить со мной?
Однако мой ответ прерывает пиканье пэйджера на поясе у Криса. Это сигнал того, что для нас есть сообщение.
– Мы получили сигнал из нашего отделения в Тель-Авиве.
– И что?
– Вы позволите воспользоваться вашим телефоном? Я должен им ответить, – говорит Крис, поднимаясь.
– Пожалуйста, – любезно отвечает Хасан. – Телефон в доме. Валид вам покажет.
Он ждет, пока Крис выйдет, а потом снова обращается ко мне:
– Я понимаю, что вы очень расстроены.
Не нужно обладать исключительным воображением, чтобы догадаться, что я очень расстроена. Еще бы, я даже потрясена или, если угодно, совершенно подавлена горем: отец моего ребенка или убит, или, в лучшем случае, в полумертвом состоянии находится в мрачном логове террористов… Неужели Хасан заставил меня проделать весь этот путь только для того, чтобы выразить свои сердечные соболезнования?
– Да, я расстроена, – спокойно говорю я, продолжая смотреть ему прямо в глаза.
Он маленькими глотками пьет кофе и внимательно рассматривает меня. Допив кофе, он достает из рукава своей рубашки салфетку и вытирает губы. Потом он кивает.
– Что и говорить, это трагедия для всех людей, чьи невинные дети должны страдать из-за того, что не найдено решение этой проблемы…
Неужели нет других способов найти решение? Неужели для этого нельзя воспользоваться другими средствами борьбы и выбрать другие цели?
– Причина всех несчастий – оккупация и ущемленные права палестинского народа, – продолжает он.
Я ничего не имею против палестинского народа, и я, конечно, против того, чтобы страдали невинные.
Однако один народ все еще подвергается преследованиям. Две тысячи лет евреи испытывают это на себе.
– Сегодня будет осуществлен обмен пленными, – вдруг говорит он, массируя свои культи ладонями.
– А как насчет отца ребенка?
Но он и так уже достаточно сказал. Его лицо ничего не выражает, и он отводит глаза.
– Это все, что известно, – говорит он, глядя куда-то вдаль.
На веранде появляется Крис. Весь его вид выражает нетерпение.
– Мэгги, на минуту. Я должен тебе кое-что сообщить.
– В этом нет необходимости, – говорит Хасан. – Я уже сказал.
Стараясь скрыть свое удивление, Крис снова усаживается в кресло.
– Израильские солдаты уже на пути в Женеву, – продолжает Хасан, и его глаза блестят. – А палестинских мучеников перевозят из Ливана в Израиль, чтобы передать представителям диаспоры.
– Сколько израильтян будет сегодня освобождено? – спрашиваю я.
Я на полпути к заветной цели. От того, что он сообщит мне, зависит вся моя жизнь. Ну пожалуйста, Хасан, только в этот раз, во имя еще одного невинного ребенка!.. Я, конечно, немного кривлю душой. Это в первую очередь нужно мне самой. Я жажду, чтобы мне помогли прийти в себя после всего того, что случилось.
– Шесть израильтян освобождаются в обмен на 1034 палестинца и араба.
– Да, Крис? – спрашиваю я, понижая голос и избегая взгляда Хасана.
– Мне сообщили о том же, – тихо говорит он.
Я не имею возможности возмущаться, и мое молчание можно расценить как согласие.
Хасан снова перебирается в инвалидную коляску, давая понять, что встреча подошла к концу. Морщась от боли, он наконец усаживается и опускает ладони на колеса. Но перед тем, как въехать в дом, он поворачивается.
– Мы не торгаши, мисс Саммерс, – говорит он. – Мы просто сражаемся за нашу родину.
Ринглер хватает меня за руку и шепчет:
– Не надо, Мэгги!
Хасан уже на пороге. Перед тем как исчезнуть, он говорит:
– Многие из нас потеряли отцов, братьев, сестер и детей. Так что для нас это не новость…
Я больше не могу себя сдерживать.
– Если он убит, мне все равно необходимо это знать! – восклицаю я. – Я бы, по крайней мере, успокоилась. Но ничего не знать – это настоящая пытка! Если вам что-то известно, скажите мне, пожалуйста! Скажите, чтобы я могла уйти!..
Я закрываю лицо руками. Я не вижу Хасана, но знаю, что он мне не ответит.
Телефоны в студии трезвонят беспрерывно. Даже Дик Свенсон, видавший виды репортер, который обычно скучает или усмехается, если слышит какие-то новости, теперь чрезвычайно оживлен и взволнован. Попеременно с Крисом Ринглером Дик созванивается то с отделением Ай-би-эн в Нью-Йорке, то с министерством обороны, то с командованием израильских вооруженных сил. Всего час назад пришло подтверждение, что сегодня будет произведен обмен 1034 палестинских узников на шестерых израильтян, которые были захвачены в буферной зоне ООН и удерживались в качестве заложников почти год.
Мать одного из израильтян, Мириам Рабай, воинственно настроенная и эмоциональная, согласилась на пятнадцатиминутное интервью у нас в студии перед тем, как отравиться на аэродром встречать сына.
Дик опускает телефонную трубку и откидывается на спинку кресла.
– Я хочу, чтобы она рассказала, каково ей приходилось все эти месяцы ожидания. Начиная с того самого дня, когда его похитили, и кончая моментом, когда она узнала, что его собираются освободить. Я хочу, чтобы каждый мужчина, каждая женщина и каждый ребенок в Штатах ощутил ее боль и ее радость. Это должно стать просто проявлением обыкновенного человеческого чувства. Никакой политики.
Когда речь заходит на подобные темы, в глазах Ринглера появляется то же, что и всегда: жалость.
– Мэгги, – мягко говорит он, – как ты себя чувствуешь? Ты сегодня сможешь этим заняться?
– Не слишком ли много для нее? – словно только что спохватившись, вклинивается Дик.
Но у меня нет времени, чтобы разделить сожаления, которые они хотели бы мне высказать. Нет времени убеждать, что без этой моей работы я бы давно уже пала духом.
В студии появляется Мириам Рабай. Это привлекательная женщина лет сорока пяти, бывшая узница нацистского концентрационного лагеря Треблинка. У нее глаза человека, которому довелось пройти все круги ада, но в этих глазах по-прежнему пылает огонь. Она скромно усаживается на диван, сложив руки на коленях, и выражение ее лица выжидающе-спокойное.
– Здравствуйте, миссис Рабай, – говорю я, усаживаясь напротив нее. – С вашей стороны очень мило, что вы согласились побеседовать с нами.
Она улыбается и поправляет прядь светлых волос, слегка тронутых серебром и собранных сзади в хвост.
– Я бы узнала вас по одним зубам, – говорит она, бросая взгляд на мой живот. – У вас великолепные зубы.
Она выглядит сильной и в то же время хрупкой и даже уязвимой.