8
Солнце, заваленное тучами, выбиралось на небо медленно и трудно, как рудокоп из рухнувшей штольни. Ветер стихал, раскаты моря стали глуше, но шторм все еще работал. Впрочем, работа его была уже чистой напраслиной. Ведь у штормов цель одна – погибель кораблей, погибель корабельщиков. А с рассветом на шхуне уверовали – выжили, пронесло.
– Ксенофонт Егорович! – Бутаков одну руку в бок упер, другую – в карман сунул. – А? Кажись, минуло?
– Признаться? – Штурман застенчиво рассмеялся. – Думал – каюк.
– А я, – Бутаков покрутил головой, – я все это в памяти «Описание кораблекрушений» перебирал. Исторические примеры, черт их дери! И то и се, одно страшнее другого. Н-да… Плот, думаю, придется мостить. А те-то, Ксенофонт Егорович, наши-то, на Барса-Кельмесе, а? Вот уж о ком душа настрадалась, а?
Бутакову ужасно хотелось говорить, говорить, говорить. И не с кем-нибудь, а вот с этим застенчивым востроносеньким штурманом. Что за притча?
Как многие строевые офицеры тогдашнего флота, Бутаков несколько пренебрегал «штурманской костью». С Поспеловым, штурманом, лейтенант был неизменно вежлив, но сама эта холодная вежливость служила известной дистанцией. Ксенофонт Егорович тоже не нарушал дистанции. Не только из скромности, доходившей до болезненности и придававшей ему вид человека, которому тесна обувка, а платье жмет в плечах, сколько потому, что слишком хорошо знал офицерское отношение к штурманам, как к людям низшего ранга.
Может, причиной внезапной разговорчивости лейтенанта были тревоги минувшей ночи? Ведь ночь напролет они были плечом к плечу с Поспеловым… Однако и в кругосветном плавании Бутаков пережил немало вместе со штурманом (у него была крепенькая, как орешек, фамилия – Клет), да и на Балтике, на пароходе-фрегате «Богатырь» и на всех иных кораблях, всегда же были штурманы, были и опасности. А вот ни к одному из тех навигаторов не возникало у Бутакова такой симпатии.
Да и как было не овеяться тихим обаянием Ксенофонта Егоровича – худощавенького, смешно загребавшего в ходьбе носками вовнутрь, с речью, как и его походка, косолапенькой. Но всего этого, конечно, недостало бы, чтобы лейтенанта вдруг так потянуло к штурману. Нужно было видеть Ксенофонта Егоровича минувшей ночью. И, пожалуй, не видеть, а каким-то непонятным образом – штурман по обыкновению помалкивал, да и ничего отменно храброго не совершил – почувствовать, что ты имеешь в нем человека, надежного до последней кровинки, и что он, этот человек, наделен истинным мужеством, хотя сам, должно быть, о том и не подозревает.
– Так как же вы полагаете, – спрашивал Бутаков, заглядывая в лицо Поспелову, – отстояться здесь или дернуть немедля к Барса-Кельмесу?
Поспелов, которому были приятны и разговорчивость лейтенанта, и доверительный этот вопрос, и обращение по батюшке, принятое на военных кораблях только среди строевых офицеров, конфузливо сопнул носом, как бы поежился и отвечал, что, по его мнению, надо бы подождать, покамест зыбь немного уменьшится, а потом уж лечь курсом на Барса– Кельмес.
– Но только не так уж и долго ожидать, Алексей Иванович, а то не ровен час – норд-ост. Тогда что ж? Тогда застрянем. Это так… вот и… да… Не долго чтобы.
Алексей Иванович ласково кивнул головой.
– Господа, – Бутаков сделал жест, означавший, что он приглашает всех разделить его решение. – Итак, господа, быть по сему. А теперь… – Он оглянулся и зычно крикнул: – Эй, Ванька! Где тебя носит?
– Тута, ваше благородь! – гаркнул из-за спины Бутакова денщик Тихов.
Иван Тихов умел-таки объявляться по первому зову. Казалось, в любом месте палубы был готов ему люк, из которого он и выскакивал чертиком. Бутаков посмотрел на денщика испытующе и весело, широколицый глазастый Иван осклабился.
– А как же, ваше благородь? Хоть сей секунд к столу.
– Успел?
– А как же, – повторил Иван не без гордости, но, покосившись на Шевченко, совестливо добавил: – Спасибо, вот они подсобили.
Шевченко ухмыльнулся.
– Твой подвиг, хлопец, чего там…
– К столу, к столу, – заторопился Бутаков. – И чтобы чисто было в глотке, надо выпить водки!
Шторм уступал тишине, как зло уступает добру, грозясь вернуться и взять свое. Шторм пятился, ворча и встряхиваясь. Голубые промоины в небе ширились, разливались, словно полыньи. И уже не волчьей стаей неслись длинные перистые облака, а плыли, истаивая серым дымом, зыбь задремывала – желтоватая, грязная, насыщенная песком, поднятым со дна.
Бухту оставляли на закате. Море лежало зеленоватое, золотистое. К отмелям мчались голодные чайки. Они резко и часто взмахивали крыльями: получался звук, похожий на дыхание бегущей что есть мочи собаки.
Ночь разлилась лунная и теплая. На шхуне поставили все паруса, она шла ходко, не уваливаясь с курса. Качало мерно, плавно; рында-булинь[2] описывал ровные полукружья.
То была одна из тех ночей на море, когда неприметно погружаешься в тихую задумчивость, когда сам себе кажешься и добрее и чище, чем ты есть, а в душе роятся смутные сладостные видения.
На «Константине» затаились, примолкли, шхуна будто обезлюдела, и среди лунных бликов, среди теней от такелажа, всплесков за бортом и рубиновых огоньков цигарок хороводили видения, у каждого разные, у каждого свои…
Сухопутные призраки трусливы: они бегут при петушином крике. Призраки морские дисциплинированны: они исчезают, заслышав голос корабельного начальства. Так и теперь. Бутаков окликнул штурмана, штурман отозвался: «Подходим», – и шхуна ожила, все заговорили, задвигались.
Остров Барса-Кельмес означился темным плоским пятном, и тотчас, как красный петух, взлетел над кораблем фальшфейер.
– Якши, – одобрительно заметил Бутаков, не оборачиваясь, но зная, что зажигать фальшфейеры, бумажные гильзы, набитые горючим составом, должны унтер Абизиров и матрос Абдула Осокин.
9
Повстречаются в пустынной бухте два судна – праздник. С одного корабля на другой валят гости. Последний скаред табачком делится, самый мрачный боцман ухмыляется. Отчего? Что за причина? Не одна, сдается, несколько. На чужом судне все вроде бы по-иному, как-то занятнее. И очень любопытно разузнать новости, хотя, может, и никаких новостей нет. А главное – перебой в монотонном, что ни говори, течении корабельного времени.
Едва взяли на борт «островитян», глядь – паруса. И вот уж рыболовецкая шхуна «Михаил» стоит рядом с экспедиционной шхуной «Константин».
Ах, какая была подана ушица – янтарь и перламутр. Балтийцы, расположившись на палубе вперемешку с аральцами, ели, похваливали. Впрочем, и бутаковские были не таковские, чтобы с пустыми руками явиться, – притащили бочонок, дескать, знай наших, угощайся, молодцы.
На палубе «Михаила», склизкой от чешуи, ели, пили, разговор вели про минувший шторм. Рыбаки выспрашивали балтийцев с некоторой даже гордостью и ревностью, как, мол, здешняя буря – пришлась ли по вкусу? Матросы отвечали, что ничего, подходящая, а Забродин Аверьян, хекая и щурясь, повествовал, как на Барса-Кельмесе, по чести-то говоря, натерпелись они страхов и как господин штабс-капитан Макшеев повесил нос. Все посмеивались, а Иона-тихоня, кротко улыбаясь, вступился за Макшеева.
– Молоденек еще… Во Питере жил.
– Эва, во Пи-и-итере, – насмешливо протянул кто-то из рыбаков. – Так и что ж из того, что во Питере? Вона возьми-ка нашего Федора Степановича, что командиром у нас на посуде, его вот возьми. Тоже, братцы мои, и в чинах был и во Питере…
– А! – важно заметил Аверьян Забродин. – Совсем иная статья. Он ведь кто, ваш господин Мертваго? Он флотский, это тебе, голубь, не штабс-шнапс.
– Тоже не скажи, – ввязался Калистрат, по прозвищу «Ходи печь», тот самый, что третьего дня предлагал «порешить» Захряпина, – разные бывают, что на море, что на сухом пути. Тут, ребята, какой корень в душе. Ежели крепкий, то под любым ветром устоит, все едино, моряна ли, буран ли. Вот, возьми, приказчик наш Захряпин, Николай Васильевич… Видали его? А такой с бородочкой, крутолобенький… Ну, ну, он самый. Так вот, говорю, Николай Васильевич… Ууу! Крепок! – Калистрат восхищенно захмыкал… да вдруг и язык прикусил.