Захряпин переводил, Бутаков слушал.
– Николай Васильевич, спроси-ка, купить-то у них можно хоть что-нибудь из съестного?
Захряпин ковырнул носком сапога землю.
– Ну да, ну да, – поспешно прибавил лейтенант, – чего уж там с них взять.
Он вздохнул, порылся в карманах сюртука и протянул старшине несколько платков и стальных портняжных иголок, завернутых в тряпицу. Аксакал принял подарки и, взглянув на Захряпина, уважительно спросил:
– Тынгыз-тере?
– Тынгыз-тере, – ответил Захряпин, – морской начальник.
Шевченко тем временем торопливо рисовал ребятишек, по-прежнему сидевших на корточках. Он любил рисовать малых, потому что любил их так же, как старых. Даст бог, и у него, пусть и на закате, а будет, будет своя «дытына». Когда-то, давно уж, когда-то изобразил он сепией спящего хлопчика, рисуя акварелью цыганок, не забыл и цыганеночка, нет, не ради композиции; рядом со слепой поместил босоногую девочку; к чубатому, костлявому бандуристу притулил мальчугана; а нынче вот и рисует торопливо казахских ребятишек. Венец красоты – счастливое лицо человеческое, да, где же окрест сыщешь такое, только на детских мордашках и ловишь иной раз отсветы счастья.
14
Высочайше утвержденная инструкция запрещала приближаться к устью Аму-Дарьи, ибо южные берега Арала были северными рубежами Хивы. На Хиву метили англичане, Петербург опасался неудовольствия Лондона.
Бутаков, нарушая инструкцию, прикидывался простаком. Что тут попишешь, коли ветер-ветрило несет шхуну на зюйд? Лавировать? Лавируем усердно, а проку чуть. И, право, позарез необходима питьевая вода. Ну-с, где же прикажете запастись пресной водой? Само собой, лишь в устье Аму-Дарьи.
Его лукавство было шито белыми нитками. Все это понимали и посмеивались. Правда, штабс-капитан Макшеев, как старший в чине, счел долгом намекнуть Бутакову об ответственности. Бутаков вскинул на него потемневшие глаза.
– А вы, господин Макшеев, – сказал он сухо, – вы просто-напросто ничего не видели: кто же не знает, что вас укачивает насмерть? – И, желая подсластить пилюлю, вежливо посоветовал: – Поступайте, как Нельсон.
– Не понимаю, – обиделся штабс-капитан. – Я ведь, Алексей Иванович, с наилучшими чувствами.
– Да и я тоже-с, – смягчился Бутаков. – А про Нельсона вот что. Ему, знаете ли, в одном сражении офицеры указали на сигнал флагмана: «Прекратить бой!» Так он что же? Приставил трубку к незрячему глазу, к черной повязке, и восклицает: «Где сигнал? Какой сигнал?» И продолжал баталию и выиграл дело. – Бутаков рассмеялся. – Вот так и мы с вами.
А Шевченко однажды шепнул ему озабоченно: разговоры о противных ветрах и штилях, о разных там обстоятельствах – это хорошо, это «добре», но вот как быть с путевым журналом? Ежели всерьез разбирать начнут, все и выплывет. Бутаков отшутился: «Не обманешь – не продашь, не согрешишь – не покаешься…»
(Может, это и вспомнилось Тарасу Григорьевичу много лет спустя, на берегу Каспия, когда в начале своего дневника записал он: «И в шканечных журналах врут, а в таком, домашнем, и бог велел»?)
Итак, «Константин» держал на юг, к устью Аму-Дарьи.
В последних числах августа соленость Арала резко пошла на убыль. Еще день, другой, и волны обрели буроватый оттенок, матросы проворно вытянули на борт ведра с почти пресной водою.
Изменились и берега. Прежде они вставали, словно крепостные стены, теперь никли к морю желтыми пляжами. Глубины уменьшались с такой опасной быстротою, что фельдшер Истомин – за неимением лекарской практики он замерял глубины – сознавал себя заправским мореходом.
– Под килем четыре с половиной сажени.
– Под килем четыре сажени.
– Под килем три с половиной…
И тут, в виду острова Токмак-Аты, когда сильный ветер был вовсе не нужен, он вдруг скрепчал, заходя постепенно через норд-вестовый румб к норд-норд-остовому. Никчемный этот ветер расстарался до того, что начался бедоносный шторм. А глубина под судном уже равнялась одной лишь сажени с четвертью.
В самом начале похода шторм стращал экспедицию голодной смертью, теперь – хивинским пленом. На шхуне воцарилась угрюмая готовность к борьбе до последнего.
Всю ночь напролет подле Бутакова был Поспелов, и лейтенант вновь чувствовал, как необходимо ему присутствие Ксенофонта Егоровича. «Руль», – тревожился Бутаков, а Поспелов успокоительно: «Выдержит, надеюсь». Оба думали об одном: на такой малой глубине да при такой бешеной качке ничего не стоило садануться пером руля в грунт, а ведь неизвестно, что лучше – остаться без руля или без ветрил. «Бейдевинд»[6], – думал вслух Бутанов, а Поспелов уточнял: «И покруче». Лишь приведя судно в бейдевинд, можно было удержаться мористее острова.
Будь лейтенант одинцом, он поступал бы точно так же, как и поступал, но Ксенофонт Егорович каким-то таинственным манером придавал уверенную отчетливость его мыслям. Мысли же эти сходились на том, как бы перехитрить море, ветер, шторм.
Сколько, однако, ни упрямились моряки, волны и ветер теснили «Константина» к острову, и Бутакова, и Поспелова, и команду, валившуюся с ног от усталости, корежил страх – явственный, всеми мускулами ощутимый, каждой жилочкой, – тот страх, что испытывает человек, повисший над пропастью и чувствующий, как натягивается, как дрожит и сучится веревка.
Они дотянули до рассвета. А на рассвете ветер унялся, и поблизости от корабля означился остров – холмистый, поросший гребенщиком, осокорью, какими-то дикими фруктовыми деревьями с голубовато-серой листвой, отчего казалось, что дальние рощи заплыли мглою.
Впрочем, не островная флора привлекала лейтенанта, пока он сидел на мачте, напрягая зрение, нет, не флора, а кибитки и вооруженные всадники на пляшущих аргамаках. Да-с, худо пришлось бы, выброси море на этот Токмак-Аты…
Когда лейтенант спустился на палубу, он не сразу сообразил, о чем это с таким воодушевлением толкует приказчик Захряпин.
– Лучше и не придумаешь! – повторял Захряпин, теребя бородку. – Нет, ей-богу… А?
Эге, вон оно что… Скор да ухватист ты, Николай Васильевич. Правда твоя, весьма пригоден Токмак-Аты для устройства фактории, эдакого перевалочного места на будущем «пути из славян в азиатцы». Верно, все верно – и Аму-Дарья рукой подать, и пастбища изобильные, и землицы огородной хватит, и по части рыбной угодил. Малость мелковато на подходах к острову? Не беда. Есть такие железные плоскодонные баржи, осадка у них чепуховая, а груз берут богатырски. Словом, хорош, очень хорош этот Токмак-Аты..
Зыбь тяжело и мерно наваливалась с севера – Арал после шторма переводил дыхание. Но ветра, увы, не было, и шхуна не могла сняться с якоря. Бутаков пожимал плечами: бог свидетель, нет охоты своевольничать, обстоятельства понуждают к нарушению инструкции. Быть у Токмак-Аты и не узнать, что же там, за южной его оконечностью? Да, на берегах – хивинцы. Однако на борту «Константина» – военные люди. А военным риск положен, как суточный рацион.
Алексей Иванович поманил штурмана Поспелова и прапорщика Акишева, напрямик высказал свой план. Навигатору с геодезистом полезли на ум невеселые истории о хивинских пленниках. Вспомнилось, как наказывают в Хиве за попытку к бегству из неволи: надрежут пятки, всыпят в надрезы мелкую щетину, и баста, и вот уж ты не ходок, гарцуй остаток дней на цыпочках, что твоя дива в кордебалете, а на всю ступню – ни-ни, щетина вонзится злее иголок…
Но, выслушав Бутакова, они ответили согласием. Пребывание у Токмак-Аты не должно же было пропасть для картографии и гидрографии. Хивинцы? Э, лучше о них не думать.
Поздним вечером Поспелов с Акишевым покинули шхуну. Вальки весел были обернуты ветошью, шлюпка отошла без шума. Поначалу, правда, еще доносился слабый переплеск, будто шлепала по воде тряпка, но вскоре все стихло, только зыбь вздыхала, как буйвол.
«Константин» затаился. Никто не спал. Оружие было роздано матросам. На шхуне – ни огонька, ни звука. Лишь часы в каюте отсчитывали время необычно четко и как бы надменно.