Если Сатоко там, то она, конечно, бессмертна и будет пребывать там вечно. Хонда сознавал, что сам смертен, в таком случае Сатоко, на которую он взирал из собственного ада, была от него безгранично далека. Встреться они, и Сатоко сразу поймет его муки. Казалось, они уравновешивают друг друга – вечный ад неудовлетворенности и страха, куда Хонда загнал себя своими рассуждениями, и божественное бессмертие Сатоко, они просто созданы для того, чтобы удерживать равновесие. В таком случае можно не торопиться со встречей: они ведь могут встретиться и через триста, и даже через тысячу лет – в любой момент, когда он того захочет.
Хонда придумывал для себя всяческие отговорки и исподволь убеждал себя не ездить в Гэссюдзи. Он инстинктивно отказывался от этого как человек, который отказывается от красоты, грозящей ему гибелью. Он не посетил Гэссюдзи не только потому, что вечно откладывал, а потому, что знал: он туда не поедет; порой он думал, что именно это было главным противоречием в его жизни. Он боялся, что если пересилит себя и решится на этот визит, то храм Гэссюдзи уйдет от него, растает в изменчивом тумане. И все-таки, отвлекшись от мыслей о бессмертии, утром или вечером, когда Хонда особенно остро чувствовал немощь своего тела, он возвращался к мысли о том, что сейчас уже настало время посетить Гэссюдзи. Он приедет в храм и увидит Сатоко перед своей смертью. Хонда знал, что Сатоко для Киёаки была женщиной, с которой тот должен был встретиться даже ценой жизни, но так и не смог, и теперь молодой, прекрасный дух далекого Киёаки запрещал Хонде платить за встречу с Сатоко той же ценой. Ведь заплати он смертью, и они встретятся. А может статься, Сатоко тоже провидела этот момент и втайне ждала, когда он созреет. И от этих размышлений невыразимая сладость разливалась в груди состарившегося Хонды.
* * *
Брать с собой в такое место Кэйко было немыслимо.
Во-первых, Хонда сомневался, что Кэйко понимает японскую культуру. Правда, при весьма поверхностных знаниях на большее она и не претендовала – это была хорошая черта. При посещении храмов в Киото Кэйко, подобно иностранным дамам с артистической натурой, которые, впервые попав в Японию, уезжали оттуда полные заблуждений, оказалась под сильным впечатлением от того, что уже не трогало обычного японца, и, интерпретируя все так, как ей нравилось, плела из этих ошибочных представлений свой прелестный венок. Она восторгалась Японией, как восторгалась бы Южным полюсом. Кэйко повсюду сидела в той же неловкой позе, что и иностранные дамы, которые в чулках, неудобно усевшись на пол веранды, смотрели на сад камней. Ведь она с детства привыкла сидеть только на стульях.
Но в Кэйко очень сильна была жажда знаний, и через некоторое время, отбросив кое-что из сложного, она принялась высказывать свое личное мнение по поводу японской культуры, будь то искусство, литература или театр.
На приемах в посольствах разных стран, в домах иностранцев, куда Кэйко издавна приглашали благодаря ее образу жизни, она теперь с гордостью знакомила всех с японской культурой. Те, кто знал прежнюю Кэйко, не могли вообразить себе, что станут слушать из ее уст лекцию о золотых росписях в интерьере японского дома.
Хонда считал, что такое общение с дипломатами – дело пустое, и сказал об этом Кэйко:
– Эти люди неблагодарны, для них все ограничено местом службы: когда оно меняется, они напрочь забывают о том, что было связано с прежним, так что общаться с ними нет никакого смысла. Тебе это ничего не даст.
– А мне приятнее иметь дело со случайными людьми. Тут я не обязана продолжать отношения, например, десять лет, а то и больше, не то что с японцами, да и интереснее, когда собеседники постоянно меняются, – отвечала на это Кэйко.
Она простодушно уверовала, что играет определенную роль в культурном обмене: так, выучив один танец из представления но[14], она тут же исполняла его на приеме перед иностранцами. Среди гостей были такие, которые этого раньше не видели, и это придавало ей уверенности.
Кэйко всячески оттачивала свои знания, но не проникала глубоко, во мрак, откуда росли корни Японии. Она не чувствовала связи с источником горячей крови, который взбудоражил душу Исао Иинумы. Хонда дразнил Кэйко, говоря, что с японской культурой она обращается как с замороженными продуктами.
Среди дипломатов Хонда официально считался другом Кэйко, и на приемы их всегда приглашали вместе. Как-то Хонда возмутился тем, что на приеме в одном из посольств официанты были обряжены в штаны хакама с гербами:
– Вот доказательство того, что они относятся к японцам просто как к аборигенам, прежде всего это невежливо по отношению к гостям-японцам.
– Не думаю. В таком виде японский мужчина выглядит как-то достойнее. Ваши смокинги уже приелись.
Это было в начале официального приема: гости – первыми шествовали дамы, – переговариваясь, неторопливо двигались в столовую, там в полумраке горели свечи в серебряных подсвечниках, от стоявших на столах цветов тянулись причудливые тени, за окном шумел дождь – эта сияющая грусть очень шла Кэйко. Она не изображала на лице свойственную японским женщинам приветливую улыбку, спина по-прежнему была гордо выпрямлена, даже голос у нее был особенный – с чарующей хрипотцой, как когда-то у пожилых дам из высшего общества. Среди дипломатов, у которых сквозь оживление на лицах проступала усталость от работы, среди чванливых, холодных советников Кэйко единственная выглядела живым человеком.
Они с Хондой должны были сидеть в разных местах, поэтому, пока они шли в столовую, Кэйко быстро проговорила:
– Я только что говорила о пьесе «Платье из перьев»[15]. Но сама еще не видела сосновый бор в Михо. Стыдно, во многих местах здесь, в Японии, я не была. Может быть, на днях съездим туда?
– Всегда готов. Я недавно был в Нихондайре, но собирался еще раз побродить в тех краях. Так что с удовольствием буду тебя сопровождать, – ответил Хонда, уже смирившись с тем, что накрахмаленная грудь рубашки под смокингом постоянно лезет вверх.
8
Пьеса театра но «Платье из перьев» открывается дуэтом рыбаков: «Какие волны! Под сильным ветром залив в Михо на корабле переплывают, шумят со взморья люди», один из них, назвавшись Хакурё, начинает следующий эпизод: «В горах далеких повисли тучи…»; на сосне (она вынесена за сцену) висит красивая одежда, Хакурё видит ее и собирается унести как фамильное сокровище, но его останавливает появившийся ангел – главный герой. Хакурё не поддается на уговоры, не хочет вернуть одежду, а ангел не может без нее вернуться на небо и принимается стенать: «Коль не вернешь мою одежду, я силы потеряю, цветы поникнут в волосах, слезами станут камни головной повязки и явятся пять страшных признаков конца».
Кэйко продекламировала это в поезде, увозящем их из Токио, и с энтузиазмом обратилась к Хонде:
– А что это за пять признаков конца жизни у ангела?
Хонда под влиянием виденного им недавно сна об ангелах просмотрел буддийские сочинения, имевшие к этому отношение, поэтому без труда смог ответить на вопрос Кэйко.
– Так называются пять признаков недуга, которые появляются у ангела перед смертью, в разных источниках их описывают с некоторыми отличиями.
В частности, в одной из сутр Агамы[16] говорится: «Среди тридцати трех ангелов был один, на его теле заметны пять признаков близкой смерти. Вот эти признаки: первый – вянут цветы в волосах, второй – на одежде появляются пятна, третий – из подмышек течет пот, четвертый – его ничто не радует, пятый – он теряет величественность».
В сутре о деяниях Будды написано: «Когда срок жизни, отпущенный ангелу, исчерпан, сами собой появляются пять признаков этого. Вот эти признаки: первый – вянут цветы в волосах, второй – под мышками выделяется пот, третий – одежда покрывается пятнами, четвертый – он теряет внешнюю привлекательность, пятый – его не радует собственное положение».