— Я… Я же говорил вам, чтобы вы не срывали розу, — бормотал он. — Я пытался сделать так, чтобы вы не догадались… чтобы вы не открыли…
— Чтобы я не открыл правду! — вскричал Джонстон и ударил кулаком по старому лицу.
Сторож, пошатнувшись, прижался спиной к стене. Джонстон настиг его и, молотя кулаками, продолжал выкрикивать:
— Машина! Ненавистная машина!
Старик упал на пол. Джонстон ударил его ногой по голове и продолжал бить по лицу, пока сквозь раздавленную протоплазму не проступили синтетические волокна. Тогда он выбежал из домика, пересек лужайку и углубился в длинную цветочную аллею, стремясь уйти как можно дальше.
Всхлипывая, он начал обрывать кусты, страстно надеясь, что хоть один цветок окажется настоящим. Но все цветы умирали у него в руке. Все побеги, которые он отламывал от молодых деревьев, рассыпались в прах, когда он прикасался к ним. Он выкрикнул проклятие и вступил в единоборство с проволочными нитями, уходившими в землю. Он рвал их и наблюдал, как они корчатся, извиваются, словно змеи, на его ладони. Смотрел на свои руки, исцарапанные, ободранные в яростной спешке. Смотрел на кровь, которая полилась из его ран.
И разразился смехом.
Слабый рокот, похожий на отдаленный раскат грома, донесся сверху. Он запрокинул голову и увидел парящий аэролет. В нем сидели два человека и бесстрастно разглядывали его. Те же двое, которые подобрали его еще там, в городе.
Городские полицейские. Те, которые наблюдали за ним, шли по его следам, допустили, чтобы его прихоть дошла до естественного конца.
А теперь прилетели, чтобы отвезти его обратно. Обратно — в ужасную, затягивающуюся петлю города, того города, который сделали люди, надевшие на весь мир стальную смирительную рубашку толщиной в сорок три километра.
В город, где нет ничего настоящего и где роботы так тесно соприкасаются с людьми, а люди так тесно соприкасаются с роботами, что стало невозможно отличить их друг от друга.
— Неужели вы не понимаете? — простонал он. — Ведь, может быть, я — последний живой человек, который еще остался на земле!
Они продолжали внимательно смотреть на него. Аэролет пошел на посадку.
Джонстон смотрел, как он приближается. Стоя на коленях среди цветов, которые он принял за настоящие и которые оказались такими же искусственными, как и оставленный им мир, он опустил голову и стал смотреть на яркие пятна крови на своих руках.
Вот это было настоящее. Его собственная кровь. Кровь, которая течет в его жилах. Единственное, что отличает его от машин. Единственный признак человека, который они так и не сумели скопировать.
И он принял решение. Нет, он никогда не вернется в город. Лучше смерть, чем невыносимое прозябание в этой гнусной тюрьме.
Он вырвал из земли куст, схватил скорчившиеся проволочные усики и начал беспощадно раздирать себе вены на запястье, пока кровь не хлынула сильной, яркой струёй.
Аэролет накренился и пролетел последние несколько метров. Дверца открылась, и два человека осторожно приблизились к нему. Один держал в руке какой-то длинный узкий инструмент.
Джонстон не обратил на это внимания. Он ощущал слабость и головокружение. Он поднял свою кровоточащую руку.
— Вы видите это? — крикнул он. — Я могу сделать то, на что вы неспособны, проклятые машины! Я могу умереть. Умереть.
Они ничего не ответили и продолжали стоять немного поодаль, глядя на него. Он удивился их терпению, отсутствию какого-либо интереса с их стороны и подумал, что, быть может, им вообще недоступно понятие смерти.
И только тогда, когда кровь перестала литься и земля поглотила последнюю каплю драгоценной жидкости, он понял, почему они так терпеливы. Он посмотрел на свою израненную руку и хотел сделать так, чтобы кровь полилась опять, но больше ни одна капля не вылилась из его разодранного запястья. Вены его были пусты, они уже сплющились.
И все-таки он еще жил. В глубине его черепа еще вибрировало сознание. Оно не нуждалось во внешней оболочке, которая существовала только для того, чтобы вводить в заблуждение его самого и его собратьев людей. Это был самый усовершенствованный образчик эволюции — результат развития кибернетики. Это был разум, существующий независимо от своего синтетического тела.
Никаких слез не хватило бы, чтобы выплакать горе Джонстона. Казалось, его усталое тело уже разваливается на части. Он упал ничком на предательскую землю и, зарывшись лицом в фальшивую траву, зарыдал над исчезновением всего, что было настоящим.
И так и не услышал приближения полицейских, не ощутил вспышки узкого пучка ионов, которые, пронзив грудную клетку, оборвали его лишенную смысла жизнь.
СТИВЕН БАРР
КЭЛЛАХЭН И ЕГО ЧЕРЕПАШКИ
— Если бы я только знала, — сказала Аманта, — если бы кто-нибудь меня предупредил… если б у моей матери хватило здравого смысла предостеречь меня…
— О чем это ты? — предчувствуя недоброе, спросил Кэллахэн.
— …я бы сто раз подумала, прежде чем выйти замуж за сумасшедшего изобретателя, — вот о чем! — ответила Аманта, собирая разбросанные по полу обрывки бумаг из перевернутой корзинки; поставив корзинку на место, она снова кинула их туда.
— На что похожа эта комната? На что похож весь дом, если уж на то пошло?! Почему ты не держишь их в лаборатории, хотела бы я знать? Здесь им не место! Ну? — Она сердито сверкнула черными глазами.
— Я не изобретатель, — возразил Кэллахэн, направляясь к книжному шкафу, где маленький трехколесный аппаратик хлопотал возле нижней полки, стараясь вытащить книгу. Кэллахэн повернул его «лицом» к комнате. — Я исследователь-кибернетик. Изобретатели…
— Изобретатель… кибернетик… Ты просто сумасшедший, вот ты кто!
Аманта впилась взглядом в кроху на колесиках, чуть побольше роликового конька. Судя по всему, в тот момент он раздумывал, что бы ему такое еще учинить. Он водил по сторонам своими фотоэлектрическими телеглазами со сканирующим устройством и шевелил шарнирными «руками» с захватами на концах. Затем, видимо придя к какому-то решению, подкатился к розетке в плинтусе и включился в нее, чтоб подзарядиться. Аманта с раздражением обернулась, услышав, как в комнату с тихим пощелкиванием вкатился еще один крошечный робот. Подъехав к первому, он стал терпеливо ждать своей очереди. Подзарядившись, первый выкатился за дверь и двинулся направо по коридору.
— Я тебе покажу! — воскликнула Аманта и бросилась за ним. — Только сунься ко мне в кабинет!
Выйдя вслед за женой, Кэллахэн увидел, что она стоит в оборонительной позе — спиной к двери в кабинет, лицом к аппаратику, у которого был очень разочарованный вид.
— Достаточно того, что они залезают в чулан и прячут мои туфли! — сказала она. — Но чтобы я позволила хоть одной из этих… этих черепашек забраться ко мне! Ни за что! Зарубите это себе на носу.
«Черепашка», казалось, поняла ее, хотя у нее и не было слухового устройства; повернувшись на 180 градусов, она, пощелкивая, укатила по направлению к лаборатории.
В большом одноэтажном доме Кэллахэна на окраине поселка в северной части штата Нью-Йорк неприкосновенной считалась одна комната — кабинет Аманты, в котором она писала. В рассказах ее — главным образом о детях — не было и намека на сентиментальность. Скорее их отличала насмешливость и даже легкий сарказм, чем, возможно, и объяснялась их популярность среди юных читателей.
Когда черепашка скрылась в лаборатории, Аманта взглянула прямо в глаза Кэллахэну. Этот взгляд хоть кого привел бы в смятение: отец Аманты был ирландец, а мать — французская цыганка. Кэллахэн полагал, что с ирландской половиной он еще совладает, но в отношении цыганской он не был так уверен.
— Кэллахэн, — начала она. — Пора решить этот вопрос раз и навсегда. Когда ты занялся этим… этим своим проектом, мы договорились, что я буду работать в кабинете, а ты в лаборатории; ты — в своей мастерской, а я — в своей. А что выходит? Черепашки шныряют по всему дому. Ты помнишь, что они сделали с моими чулками? Не эта, трехколесная, а та, что на четырех роликах.