Однако г-н Гурицкий принадлежал к другому сорту уродов. Самые гнусные пороки, все возможные извращения человеческой природы проступили в его облике.
Внезапно оборвав смех, опекун сверкнул глазами и вскричал страшным басом:
– Убирайся отсюда, щенок! Вон из моего дома, великосветский молокосос!
– Я не уйду, пока не узнаю, что с княжной Полиной, – холодно ответил Вольдемар.
Гурицкий подскочил на месте от ярости, топнул ногой и крикнул, поворотив голову в сторону лестницы:
– Жалкая, глупая тварь! Я же велел тебе не раскрывать рта! Что ты наговорила этому фертику? Теперь вся наша затея под угрозой.
Ответом ему были сдавленные, испуганные рыдания, донесшиеся из комнаты наверху.
– Делать нечего, позже ты отведаешь моего хлыста. А пока мне придется расправиться с этим выскочкою.
Сказав так, Гурицкий схватил кочергу, стоявшую тут же в углу. Она была огромна и напоминала скорее багор, каким вытаскивают из воды утопленников.
Завладев этим оружием, опекун бросился на князя с очевидным желанием размозжить ему голову.
Вольдемар благословил свою любовь к великому английскому барду, каковое чувство заставило его выбрать на маскарад именно костюм Меркуция. К наряду этому присовокуплялся в качестве аксессуара театральный клинок с вычурною рукоятью, в золоченых ножнах.
Такое оружие рассчитано на крепкие, звучные удары с высеканием искр и прочими эффектами. Сам клинок, конечно, был туповат, но все же мог представлять опасность. Князь обнажил его без колебания и вступил в схватку.
Г-н Гурицкий обладал недюжинной силой, и ярость удесятеряла ее. Впрочем, дрался он неискусно и, сокрушив немало мебели, ни разу князя даже не задел.
Вольдемар же с нежных лет брал уроки фехтования у прославленного Мише Нефа и “быв из’ядным его учеником”.
Убедившись, что ярость Гурицкого не стихает и последний явно стремится обагрить свои руки убийством, князь провел безукоризненный рипост и поразил противника “…в самое се’дце”.
Негодяй рухнул у ног Вольдемара, глаза его последний раз вспыхнули злобой, померкли и остекленели.
Перешагнув через бездыханное тело, князь устремился вверх по лестнице. Там, наверху, обнаружилась комнатка, не более чуланчика, освещенная тусклою лампой. В комнатке находилась девушка, все в том же вечернем наряде. Не прекращая рыданий, она поднялась со скамьи, протянула к Вольдемару руки и… заголосила противным бабьим голосом:
– Барин, миленький, не убивайте! Помилуйте, барин! Не я, все проклятый Гурицкий затеял! Я все расскажу про него, упыря этакого!
От неожиданности князь пошатнулся.
Фигурой рыдающая особа немного походила на Полину, но всякое сходство на этом прекращалось. Пред взором Вольдемара маячило зареванное, красное лицо, плоское, как масленый блин, с маленькими тупыми глазками и крошечным, кругло открытым ртом.
Князь почувствовал, что ему не хватает воздуху. Он судорожно вздохнул, схватился рукою за ворот своего камзола и упал без чувств…
На другой день, не без участия полиции, дело прояснилось.
Гурицкий, на правах опекуна, вполне мог распоряжаться капиталом княжны. Но близилось ее совершеннолетие и вместе с ним – полная самостоятельность. К тому времени опекун привык считать чужие деньги своими, и законный ход событий его не устраивал.
Слабое здоровье Полины позволило негодяю воплотить свой гнусный замысел. От преступного, намеренного небрежения и неверного лечения болезнь девушки перешла в необратимую стадию, и скоро бедняжка умерла.
Тайно замуровав в подвале дома тело Полины, Гурицкий поставил на ее место свою любовницу, крепостную девку. Приходилось, конечно, соблюдать осторожность: с одной стороны, подопечную следовало предъявлять свету во избежание толков, с другой – надлежало делать это без риска разоблачения. Тогда Гурицкий и вывез самозванку на планету М***, где выводил ее на люди под вуалью или же в маскарадных костюмах.
Обо всем этом суду поведала соучастница Гурицкого. Тронутый ее раскаянием, князь убедил судей проявить снисхождение. Самозванка избежала наказания кнутом и добровольно удалилась в монастырь, где и по сию пору замаливает свой грех.
– Вы, ве’но, думаете, что эта девка со мной гово’ила на маска’аде. Мо’очила мне го’ову, а я п’инял ее за изысканную к’асавицу под воздействием шампанского. Что ж, я и сам так думав… – Этими словами князь перешел к окончанию своей повести. Мы все обратились в слух и не пожалели, потому что финал вышел удивительнее всей истории, уже рассказанной.
Тем же годом князь Мшинский гостил в Первопрестольной.
Сонная, хлебосольная, каравайно-самоварная Москва приняла князя радушно и нежно, как добрая старая тетка принимает повзрослевшего племянника. Она и учености его удивляется, и успехам радуется, и все приговаривает: “Как ты, сердечный, отощал! Некому и смотреть за тобой. Скушай еще кулебяки…”
Простота и незатейливая благость Москвы пришлись кстати – князь сердцем отдыхал от пережитых волнений. Одно только чувство не покидало души его и смущало покой. И вот однажды, собравшись с решимостью, князь взял экипаж и отправился в Покровское-Стрешнево, где и была усадьба, некогда принадлежавшая Полине…
Теперь там жили другие люди, и только в парке можно было застать тени прошлого, скользящие между деревьев.
В самом живописном месте, на пригорке, усаженном дубами и липами, стояла недавно возведенная гробница, осененная крыльями задумчивого ангела. Там и обрела последнее свое пристанище несчастная Полина. Постояв там немного, Вольдемар положил к ангельским стопам белую розу и вздохнул…
Неподалеку юный князь обнаружил беседку. Мраморная ваза, точно, стояла там. Спокойно и уверенно Вольдемар опустил в нее руку и нащупал на дне небольшой медальон.
– Он со мной, господа, можете удостове’иться сами. – Князь расстегнул верхние пуговицы доломана и снял с груди овальный кулон.
Мы по очереди оглядели его. Над бивуаком повисло молчание.
Вещица была прелестная, очень изящной работы. Но куда прелестнее было лицо на миниатюрном портрете, заключенном в золотую рамку внутри кулона. Каждому, кто смотрел на это лицо в ту ночь у костра, припомнились мгновения тихого счастья, бывшие когда-либо в его жизни.
– Ну и что ж такое? – нарушил общее молчание доктор Щеткин. – Все это мило, но…
– Думайте, что вам угодно, господа, – сказал князь Мшинский, возвращая медальон на грудь свою. – Да только сия миниату’а есть точный повтвет девушки, с кото’ой я гово’ил на маска’аде у Еловича…
Признаться, я хоть и ожидал чего-то подобного, но все же не сумел сдержать удивленного восклицания.
Товарищи мои были сдержаннее, но и они поразились до глубины души.
Круговая чаша дважды прошла по своей орбите в полнейшем молчании.
Первым не выдержал Сенютович.
– Но позвольте, господа, – заговорил он с недоумением, – господин ротмистр видел призрака, и в том у меня нет сомнения. Однако же известно всем, что призраки являются к тому, кто сам скоро умрет. Я от души желаю князю многая лета и прочая, но…
– Не вполне верно, – вставил Алтынаев, понимая, что поручик зарапортовался и может выйти неловкость.
– Как же, – продолжал упорствовать Сенютович. – Тому в подтверждение служит история про полковника Осинцова и его денщика… Неужели вы не слыхали?
Получив молчаливое поощрение слушателей, корнет Сенютович приосанился, распушил кончиками пальцев недавно произросшие усы свои, коими он чрезвычайно гордился, и начал:
– Служил некогда в лучевой артиллерии офицер Осинцов, и был у него денщик из хохлов, по имени Наум Сирота. В своем роде знаменитой личностью был этот хохол и славился на весь округ тремя свойствами. Во-первых, тем, что умел спать при любом, даже самом лютом обстреле, во-вторых, тем, что мог съесть без всяких последствий для желудка своего целый таз вареников со сметаною, да еще и сказать после сего: “А, хозяйка, насыпь мне зараз борща!”
Третья же особенность, украшавшая Наума Сироту, заключалась в его исполнительности. Без приказания своего барина Наум только спал или же ел. Но стоило Осинцову приказать, как Сирота тотчас же принимался за дело и не успокаивался, пока не достигал требуемого. Так, однажды прошел он больше тридцати верст, чтобы отыскать оброненную барином трубку – братов подарок. Другой раз, в походе, соорудил он из всякого сору и хламу излучатель, отпугивающий кровососных насекомых. От сего излучателя у половины офицеров болели зубы, а нижние чины совершенно безосновательно жаловались доктору на чесотку…