Слева, около моего локтя, стрелки указателей горючего неумолимо опускались. Я чувствовал, как вместе с бесценным горючим истощались наши жизни — Алькоба и моя.
Время тянулось для нас непередаваемо медленно. Из Рио-Гальегоса мы вылетели час сорок пять минут назад. Из них сорок пять минут летели на одном моторе. Нам казалось — вечность. Целую вечность мы были в этой буре и никогда не знали ничего другого. Мгла из снега и льда — наша вселенная, в ней мы родились и в ней нам предстоит умереть.
Время от времени мой взгляд устремлялся к левому крылу, и я, сам того не замечая, смотрел на длинную, изящную, по-прежнему сверкающую белую гондолу безупречной формы. Я всегда восхищался величественной красотой и смелостью этих линий и даже сегодня я видел в ней произведение искусства. О гондолу разбивались тонны снега. Казалось, я ощущал ледяной холод цилиндров под огромным пластмассовым корпусом, который стал 150-килограммовой гирей. Затем на несколько секунд взгляд задержался на винте. Я не испытывал ни ненависти, ни злобы. Три огромные, неподвижные сейчас лопасти в течение девяти лет и девяти месяцев работали на меня и моих пассажиров на всех широтах, от Соединенных Штатов до Огненной Земли, в любую погоду. Сегодня впервые я видел их неподвижными в полете, застывшими наподобие символического креста.
Вид огромного креста завораживал меня. Взгляд мой пробегал вдоль длинного веретенообразного тела и останавливался в том месте, откуда вырастали лопасти. Я углубился в это созерцание, пытаясь понять немой жест, с которым, казалось, простерлись ко мне три ледяные руки, вытянутые перед машиной.
Я не испытывал злости к застывшему мотору, опередившему нас в смерти. Верный товарищ стольких полетов и стольких приключений, он честно выполнял свой долг. Более девяти лет с гордостью и доверием управлял я им. Я всегда верил ему и знал, что сегодня он тоже невиновен. Это был хороший механизм, я уверен в этом. Я знал каждый его винтик и знал, что ни один из них не повинен в нашей беде. Виновен человек, тот, кто установил воздухозаборник не там, где нужно. Виновен завод, я писал туда несколько лет назад. Мне ответили с издевкой. Теперь у меня яркое доказательство моей правоты. Но никто никогда не узнает об этом.
Мои мысли перескакивали с одного на другое, без всякой связи, без всякого смысла. Зачем теперь думать об этом? Слишком поздно. Причина беды мне известна, я знаю, в чем дело, и знаю, что поправить беду нельзя. Сотни других пилотов погибли при подобных обстоятельствах раньше нас, теперь произнесен наш приговор, и приговор аппеляции не подлежит.
Если бы можно было подать на аппеляцию, я попросил бы отсрочки, некоторого смягчения кары. Мне много не надо — всего лишь чуть-чуть видимости. Пусть мой труд и страдания возросли бы в сто раз, но тогда борьба имела бы, по крайней мере, смысл, не была бы безнадежной. А сейчас я боролся впустую — без цели и смысла. Что я мог сделать?.. Существовал ли хоть один шанс из миллиона?..
Во время этих бесполезных рассуждений я, словно робот, механически управлял машиной. Автопилот здорово помогал мне. Я включал и выключал его сотни раз простым движением большого пальца. Тогда я мог оставить на несколько секунд управление, проверить или подправить какую-нибудь ручку или рычаг или просто передохнуть. Не надолго — секунд на двадцать, не более. Потом снова брался за штурвал — необходимо самому чувствовать машину и управлять ею, чтобы правильно оценивать взаимодействие механизмов и предупреждать их малейшие капризы.
Наружный термометр показывал, что температура воздуха за бортом поднялась почти до нуля. Мы держались на высоте 4000 футов — показания обоих высотомеров не изменялись, и это доставляло мне истинное удовлетворение. Мы не теряли достигнутой высоты!.. Мы держались! Но я не строил иллюзий относительно повышения температуры воздуха. Даже если она поднимется выше нуля (что невозможно в снежной буре), пройдет не один час, прежде чем удастся растопить лед на входе мотора. Поэтому бесполезно пытаться снова заводить мотор, пока нет ни одной серьезной причины рассчитывать на успех. С повышением температуры воздуха условия полета не изменились. Снег все с той же яростью стегал ветровое стекло, но размеры снежных хлопьев и число их возросло. Тысячами, миллионами разбивались они о плексиглас, снежный поток стал значительно гуще. Белесый мир, в котором мы жили, уплотнился. Нос машины нельзя было разглядеть. Изменилось и звучание нашей вселенной. Голос бури стал другим. Длившееся около двух часов потрескивание льдинок, похожее на раздражающий скрежет песка, сменилось мягким глухим шелестом. Хлопья ударялись о стекла и, казалось, старались приклеиться к ним, оставляя потеки и пятна, состоящие из мельчайших капелек воды, которые потом растекались в стороны. Наш самолет мчался вслепую сквозь настоящий снежный суп.
Голос Сан-Хулиана
Итак, мы летели, цепляясь за свои 4000 футов высоты. Я чувствовал, как страдает машина, выбиваясь из сил. Ее закручивало вокруг оси и заносило вбок, и все-таки она продолжала прокладывать дорогу сквозь враждебную стихию.
Я подумал, что с изменением характера осадков могли измениться и условия распространения радиоволн и потому снова включил радиоприемники. Самообладание вернулось ко мне, и я мог на время отвлечься от бортовых приборов.
Первая попытка окончилась неудачей — как и прежде, одни электрические разряды. Должен сказать, что глубокого разочарования я не испытывал. Постепенно мною овладело какое-то безразличие, не было места надеждам, ожиданию чуда. Я хотел настроиться на волну основной коммерческой радиостанции, так как думал, что мы находимся близ контрольно-диспетчерского пункта Комодоро-Ривадавия. Эта мощная станция много раз выручала нас прежде. Но тщетно; все тот же страшный треск преследовал нас, ничего более или менее внятного расслышать было нельзя.
Оставив бесполезные ручки и кнопки, я обратился к управлению, выключив предварительно автопилот. Я снова взял на себя управление машиной — тщательно регулировал работу двигателя, выдерживал высоту и направление. Без конца что-то изменял или исправлял. Я делал все, чтобы самолет пролетел как можно дальше, чтобы мы продержались как можно дольше.
Алькоба тоже охватило искушение заняться радиосвязью, он включил все приемники, прощупывал каждый диапазон. Прошелся по всем ручкам и кнопкам, проверил все частоты, но так же безуспешно. Он устало опустил руки, лотом занялся чем-то другим, а через несколько секунд снова крутил ручки.
Вскоре я заметил, что он то и дело возвращается к одному месту шкалы и пытается настроить приемник на какую-то частоту. Потом он замер, указывая пальцем в сторону радиоприемника или куда-то в пространство:
— Вот!.. Здесь что-то слышно!
Не смея поверить, я взялся за ручку и начал вращать ее в одну и в другую сторону, чтобы поймать это «что-то», услышанное Алькобом. Да, пожалуй, сквозь ураган всевозможных шумов действительно что-то различалось… Легкий, едва уловимый звук среди помех и разрядов. При перемещении ручки настройки звук исчезал, затем появлялся в том же месте. Невозможно было понять, о чем идет речь, но сигнал был, мы нашли волну, нащупали тонкую звуковую нить. Напрасно я напрягал слух, силясь разобрать слова, — слышалось чуть внятное «дыхание». Но я слышал его!
Взгляд на шкалу частот сразу вернул меня к действительности. Несомненно, мы имели дело с явлением, широко распространенным в радиофизике, — с наложением волн. След несущей волны прорывался сквозь дикий поток разных шумов, по-видимому, где-то между 370 и 380 килогерцами. Коммерческая же радиостанция Комодоро работала на частоте 640 килогерц, а радиомаяк на час-тоте 230 килогерц. Значит, это не Комодоро-Ривадавия. Много раз менял я настройку, пытая счастья то с одним, то с другим приемником, медленно вращал ручки, чтобы точнее определить несущую волну. Я отважился даже включить оба автоматических радиокомпаса и сравнить положение их стрелок.