ДРУЖБА
У Петра — ни хера: ни кола, ни двора, смех во рту и ветра в шутовской бороде. Только он не грустит, медвежонка растит — вот окрепнет артист, и поможет в беде. Чтоб надменным не стал, чересчур не ласкал, но кормил со стола и учил, что есть сил. Тут метода проста: чтоб на задние встал, по передним хлестал и морковкой хвалил.
Лето празднует взгляд: хороша ты, земля, да не дашь ни рубля, ни кривого осла, ничего — без труда. По чужим городам шли шуты, по следам же их ярмарка шла. Между рек, между сёл, словно скатерть на стол, развернула подол, и собрался народ. И попёрли дела! Людям сценка мила: Пётр танцует козла, Мишка не отстаёт.
Были мёртвых бедней, и за несколько дней — сорок восемь рублей! Пётр кафтан нацепил, и зажил налегке. Днём сидит в кабаке, ночью — к бабьей щеке, а медведь — на цепи. Лапой землю скребёт, вспоминает, как Пётр говорил, что не врёт, что награда одна. Что их дружба — кремень. А на завтрашний день Пётр велит — ну, медведь, обними, как жена!
Веселится народ, пьяный Пётр орёт, тут-то Мишка и обнял его, что есть сил. Пётр чувствует — жуть, упирается в грудь, а медведь обнимает — как раньше любил. И сжимает Петра, аж до хруста ребра, детвора — врассыпную, матроны в санях…Пётр некрепок в кости, он хрипит — отпусти, ну, хозяин, прости! Просвистел, и обмяк.
Так чужие места проглотили шута. А медведь — по кустам, по кустам, да и в лес. Там и сгинул. А может — хозяином стал, и залез на медвежий на свой пьедестал, и зверям рассказал то, что правда проста: там, где предана дружба, и сказке конец.
ЖЕНА
Говорили, его постель порастает мхом, и коса его светлая с сорной травой сплелась. Говорили, бесчувственно тело его — хоть пляши на нём. Говорили, что больше не встанет великий князь. Он лежал, ощущая затылком любовь к земле, пустоглазый, прозрачно-немощный, как святой. На востоке горели крепости, дым чернел, подползала смерть — он не мог шевельнуть рукой.
В изголовье бессонном цвели восковые огни, тонкий сумрак стелился по полу, лежал в углах. Горевала жена, и склонялась в усталой тоске над ним, и пыталась спасти его собственной болью — да не могла. Неустанно молилась, и колокола звонили, и кликуши стонали, что скоро беда прибудет. Только князю не стоны были нужны, а силы — как и Богу не слуги были нужны, а люди.
И случилось однажды: она поднялась с колен, повелела повсюду унять колокольный звон. И сказала: того не спасти, кто себе же и сдался в плен. Быть ему мертвецом или мужем — решает он. Поскакали гонцы через вдовью сухую степь, по обветренным скулам далёких пустых холмов, понесли во все стороны слово её: остановим смерть, если каждый для этого сделает всё, что мог.
Принялась за шитьё, аккуратно и ровно легли стежки, и закончив, уснула спокойно, к подушке щекой прильнув.
А наутро очнулся великий князь, сосчитал полки, попрощался с женой, и ушёл на свою войну.
ЖЕРТВОПРИНОШЕНИЕ
Так прощаемся мы. Так прощались бессмертные боги — вскинув руки ладонями вверх, глядя правде в лицо. Что дозволено нам? Ужасаясь, стоять на пороге. То, что ведомо им — начинается вслед за концом.
Жизнь оплачена смертью, и это слепое светило, что любимо пастушками, движется по небу на крови. Ты, его благосклонности верен, расстанешься с сыном. За спиною народ — ты не вправе его прогневить.
Ты — мудрец. У меня есть лишь смелость, но эти вершины по сравнению с нею, увы, безнадёжно малы. Боги ждут. Так поступим же, как им хотелось. Ты вернёшься на Делос, я сделаю шаг со скалы.
ВИРУС
Я — химия; я превращение слова в олово, в безногих солдатиков, марширующих через сны. Мне нужен мой кайф, я ночами скриплю зубами от голода, и зубы наутро — источены до десны. Все химики мира трудились над этой формулой, забыли про щёлочь: и, вены тебе губя, я жгу твою кровь, пока ты мою гладишь голову. Какую любовь ещё я не превратила в яд?
Ты любишь, наверно, не эту, что взглядом фарфоровым морозит мгновения, носит, стесняясь, свинцовый нимб. Я вирус, и я размножаюсь стихами, спорами, стучу телеграммами, сплю почтальонами под дверьми. Ковровыми змеями заползаю в квартирки картонные, и, греясь в одной груди, замышляю, кто будет next. Я поражена, и мне кажется, ты не спасёшь меня. Какую любовь ещё я не превратила в текст?
НЕЛЮДИ
Я сейчас расскажу вам короткий рассказ про семью, что совсем не похожа на нас, что живёт вдалеке от назойливых глаз — там, где тихо, и некому даже молиться. Мать считает во всём виноватым отца. Дочь крестом по канве вышивает тельца. Сын заходит внезапно — на нём нет лица, лишь отчаянным светом лучатся глазницы. Говорит: я хотел просто с ними дружить, почему они вслед мне кричали «держи!», почему они в след мне втыкали ножи?.. Мама плачет: сынок, нужно просто смириться. Не узнал бы отец — разозлится, беда. Умывайся скорей, скипятилась вода.
От касания пальцев по коже озноб, брат целует сестру в перламутровый лоб, и клянется: спасу нас, чтоб умер я, чтоб никому из уродов таких не родиться. Но сестра уже знает — с пути не свернуть, я одна тебе буду зализывать грудь, мы с тобой одной крови. О людях забудь. Обнимает его, прикрывая ресницы.
Пятаком неразменным на небе луна, мать, ссутулившись, молча сидит у окна. Муж твердит ей с постели: не наша вина. Мы с тобой невиновны, сестрица.
ДОНЬЯ МАРИНА
Я надеваю парадную маску из бирюзы с инкрустированными глазами, я надеваю праздничную кожу и ожерелье из перьев птицы кецаль на голую грудь. Сегодня не ты, а я — донья Марина, переводчица. Мой запах подобен цветку, мой голос подобен стеблю, мой смех чёрен, когда я добиваюсь того, чего добиваюсь. Среди стонущих камышей и поющих стрел, среди плавучих садов и висячих небес — я, не ты, перевожу с науа на испанский, с птичьего на змеиный, с женского на мужской, с живого на мёртвый. Моя совесть — вопрошающая шея фламинго, моё богатство — гортанный мешок пеликана, моя смелость — тростниковые ноги цапли, в чьих выпученных глазах отражается сегодня твоё лицо. Я, донья Марина, ползу языком в горло прекрасного тлатоани, подбираясь к самому драгоценному в мире сердцу, сегодня я обвиваю ногами его копьё. Эта магия — мягче нёба, тяжелей золотых пластов. Ты слишком громко бряцала своими мечтами, браслетами слов, ты слишком много говорила вслух. Марина. Познай же цену молчания теперь, когда я краду у тебя твоё имя и дом, твою судьбу и смерть, твой голос, как голубой нефрит. Сегодня я перевожу моему тлатоани на язык наслаждения — со всех языков. Я могла быть немой, Марина, но я могла и говорить. Стыдиться ли мне того, что я — говорю?..