В каком-то смысле я почти завидовал Генри Честеру. Я, конечно, всегда знал, что художник должен страдать, чтобы стать великим. Но страдание настолько полное, чтобы создать такое… может быть, это стоило пережить… эту страсть, которая превосходит все.
Несколько минут я сидел в руинах и горевал как ребенок. Но потом мысли вернулись к более прозаичным вещам, и я вновь стал собой. Вопрос денег никто не отменял.
Я быстро встал и постарался мыслить логически. Где же этот человек? Я перебрал возможные варианты… и тут меня осенило. Конечно! Четверг. Сегодня четверг. День Марты. Я взглянул на часы: пять минут восьмого.
Где бы он ни был сейчас, шагая по лондонским улицам в каком бы то ни было круге ада, я знал, что в полночь он будет там, на Крук-стрит, он придет на свидание к своей даме. Несмотря на риск, несмотря на все, что она заставила его выстрадать, он будет там.
На мгновение взгляд задержался на рисунке, который я наугад взял из сотен, валявшихся на полу: обрывок жесткой бумаги для акварели, со смазанным силуэтом, сделанным коричневым мелком, а в центре — ее глаза, вечно тлеющие, вечно обещающие…
Человек может влюбиться.
Я пожал плечами и бросил рисунок обратно в камин. Не я, Генри. Не я.
60
Как только я увидел развернутый подарок под елкой, я понял, что Эффи наконец вернулась домой. Я слышал ее шаги на лестнице, ее дыхание в темных комнатах, чувствовал запах ее духов в коридорах, находил ее волосы на своем пальто, ее платки в своих карманах. Она была в воздухе, которым я дышал, в рубашках, которые я носил; двигалась в глубине моих картин, словно утопленница у поверхности воды, так что в конце концов мне пришлось накрыть их чехлами, спрятать ее лицо, ее обвиняющие глаза. Она была в пузырьке с хлоралом, и сколько бы я его ни принимал, зелье не приносило успокоения, но лишь проясняло ее образ в мозгу… А когда я спал — а, несмотря на все попытки обмануть сон, я иногда спал, — она бродила по моим снам, кричала мне голосом пронзительным и нечеловеческим, как павлин: «Ты расскажешь мне сказку? Ты расскажешь мне сказку? Ты расскажешь мне сказку?»
Она знала все мои секреты. Ночь за ночью она приходила ко мне с подарками: флакончиком жасминовых духов, бело-голубой дверной ручкой, а однажды — с маленькой белой облаткой, отмеченной алым прикосновением ее губ…
Ночь за ночью просыпался я в горьком поту ужаса и раскаяния. Я не мог есть: я чувствовал Эффи в каждом кусочке, который подносил ко рту, и она смотрела моими одержимыми глазами всякий раз, когда я брился перед зеркалом. Я понимал, что злоупотребляю хлоралом, но не мог заставить себя уменьшить дозу.
Но я сносил муки ради нее, ради Марты, моей Шехерезады. Знает ли она об этом? Просыпается ли ночью с моим именем на устах? Пусть и без нежности, шепчет ли она его? Любит ли она, бледная моя Персефона?
Если бы я знал.
Я ждал четверга, как и обещал. Я не смел поступить иначе — моя Шехерезада не была добра, и невыносимо было думать, что она отвергнет меня, если я ослушаюсь. Вечером в четверг я дождался, когда Тэбби отправится спать, — даже выпил горячее молоко, а потом притворился, что удаляюсь отдыхать, — и поднялся к себе. Едва открыв дверь, я ощутил перемену: мимолетный запах опия и шоколада в холодном воздухе, трепетание тюлевой занавески в приоткрытом окне… Я неуклюже завозился с шипящим газовым рожком, руки дрожали, и понадобилась целая минута, чтобы его зажечь; и все это время я слышал ее в темноте за спиной, Маленькую Нищенку, скрежет острых ногтей по шелковому покрывалу и ее дыхание, Господи Боже, ее дыхание. Свет вспыхнул и задрожал. Я резко обернулся. Она была там. На миг наши глаза встретились. Я стоял как громом пораженный, с открытым ртом, задыхаясь, рассудок мой распутывался, словно моток бечевки в бездонный колодец. Тут я увидел чехол на кровати, и меня окатило жаркой волной облегчения. Картина. Это просто картина. Чехол каким-то образом соскользнул и… Испытывая головокружение от радости, почти смеясь, я подбежал к кровати…
и облегчение застряло в горле, превратило ноги в вату. На подушке, приколотая к наволочке, лежала знакомая серебряная брошь. Она была на Эффи в ту ночь — я помнил, как она блестела, когда Эффи шевелилась в снегу, помнил серебряный изгиб кошачьей спины, когда Эффи уставилась на меня своим серебристым кошачьим взглядом…
Я тупо потрогал брошь, пытаясь замедлить водоворот мыслей. Под левым глазом затрепетал флаг — паника подступала.
(ты расскажешь мне ты расскажешьмне тырасскажешьмнесказку)
Если бы я услышал, как она это говорит, я знаю, я бы сошел с ума, но я понимал, что она говорит только в моей голове.
(тырасскажешь мне тырасскажешь тырасскажешьмне)
Я применил единственное известное мне заклинание. Чтобы заглушить безжалостный голос в мозгу, я произнес вслух волшебное слово, я призвал колдунью со всей страстью, на которую был способен:
— Марта.
Тишина.
И проблеск надежды. Проблеск успокоения.
Казалось, я прождал в этой подводной тишине несколько часов. В десять поднялся с кресла, умылся холодной водой, не спеша и аккуратно оделся. Я прокрался, незамеченный, из дома в безветренную ночь. Снегопад прекратился, и сонная неподвижность завладела городом; с ней пришел туман такой густой, что даже фонари потускнели, их зеленоватые абажуры затерялись в бесконечной белой мгле. В тумане снег, казалось, сверхъестественно засиял, будто кошачьи глаза, превращая редких прохожих в ожившие трупы. Но хлорал и близость Крук-стрит обуздали моих призраков. Маленькая нищенка не шла за мной, протягивая худые голые руки в немой мольбе, призраки — если они и существовали — не осмеливались покидать Кромвель-сквер.
Идя по снегу, оберегаемый от тумана светом фонаря в руке, я снова был сильным, неколебимо уверенным в том, что она ждет. Марта, моя Марта. Я нес ей подарок, спрятанный под пальто, — персиковую шелковую накидку, которую купил на Оксфорд-стрит. Я заново упаковал ее в ярко-красную бумагу и перевязал золотой лентой… Я шел, и моя рука то и дело тянулась к свертку, ощупывая его, представляя, как персиковый шелк будет смотреться на ее коже, как дразняще он соскользнет с ее плеча, как тонкая полупрозрачная ткань окутает ее густые волосы…
Когда я добрался до дома на Крук-стрит, была почти полночь. Предвкушение и возбуждение от мысли о том, что она так близко, было столь велико, что я очутился перед дверью, не успев сообразить, что дело нечисто: дом был темный, ни одно окно не светилось, даже фонарь над дверью не горел. Озадаченный, я остановился в снегу и прислушался… но из дома Фанни не доносилось ни звука, ни малейшего звона музыки или смеха; ничего, лишь эта ужасная, гудящая, всепоглощающая тишина.
Мой стук гулким эхом отозвался по дому, и я вдруг поверил, что они ушли, Марта, и Фанни, и все они; что они просто собрали вещи и исчезли, как цыгане, в изменчивом снегу, не оставив ничего, кроме печали и дуновения магии в воздухе. Я был настолько в этом убежден, что закричал, заколотил кулаками по двери… и дверь тихо распахнулась, словно улыбнулась, и я услышал, как часы в холле начали отбивать превращение дня в ночь.
Я остановился на ступенях, вдыхая легкий запах пряностей и старого ладана. В холле было темно, но лунный свет, отражаясь от снега, бросал слабый, неземной отблеск на полированные половицы и блестящие латунные ручки дверей, и моя тень, такая отчетливая, криво падала через порог в прихожую. Прохладное дуновение ароматного воздуха коснулось моего лица, словно чье-то дыхание.
— Фанни?
В безмолвной путанице дома мой голос прозвучал навязчиво, чересчур пронзительно. Столько лет я бывал в этом доме, но впервые осознал, сколь он огромен: коридор за коридором устланного коврами лабиринта, двери, мимо которых я никогда не проходил, блеклые изображения нимф и сатиров с испорченными хитрыми лицами; визжащие вакханки с ляжками толщиной с колонну, преследуемые ухмыляющимися карликами и плотоядными эльфами; застенчивые средневековые служанки из Пандемониума с узкими бедрами и загадочными проницательными глазами… Я двигался по сумрачным галереям откровенного, заключенного в позолоченные рамы разврата, темнота лишала меня чувства направления. Я пошел быстрее, кляня свои приглушенные и отчего-то зловещие шаги по толстым коврам. Я искал лестницу, но, сворачивая, оказывался в очередном коридоре, а поворачивая ручки, натыкался на запертые двери и слышал шепот, будто за спиной припала к земле полупроснувшаяся тайна.