— А вы убеждены, — спрашивает Наставник, — что такое поспешное решение окажется верным? Не лучше ли, — говорит, — отложить его до тех пор, пока все выяснится окончательно?
А тот так прямо и рубанул:
— Никто из нас не хочет оказаться в твоем положении, но общество взволновано, оно требует однозначного ответа, и мы обязаны дать его как можно скорее.
— Все равно какой? — спрашиваю я. — Значит, пропади они, люди, пропадом, лишь бы вам беды не было?
— Нет, — отвечает Главный, да так поспешно! — Ты просто неверно понял слова коллеги. Мы заинтересованы в скорейшем решении проблемы исходя как из своих, так и из ваших интересов.
«Говори, — думаю, — говори. Ты б это кому другому порассказал, кто твое нутро не видит!»
А Наставник свое гнет:
— Рассмотрев произошедшее, я не считаю, что самое быстрое решение будет самым верным. По моему мнению, в этом вопросе Совет Координаторов должен передать право решения Совету Ученых.
Чувствую, кое-кто даже обрадовался, а Главный опять злится:
— Чтобы наверняка похоронить вопрос среди разговоров? Оттянуть решение до бесконечности?
А я вдруг чую: Наставник этого и хотел, угадал Наставник. Опять я чего-то не пойму, ведь еще сегодня он совсем другого хотел!
Прямо как в паутине запутался: вроде при мне говорят и вроде о моем деле, а я чую: не то! Тут за всяким словом что-то другое, такое, может, что мне ввек не понять. Зеркальная картинка: что им наши дела — темный лес, то и я, как до их отношений дойдет, колода — колодиной. Ну, я и разозлился.
— Может, хватит? — говорю. — Что мне, — говорю, — в перекорах ваших? У меня боль болит, мне не до того, кто что о ком подумает. Больно, — говорю, — вещи несоизмеримые: судьба целой цивилизации и чьи-то счеты!
Зря я так, потому Наставника опять по душе ударило. Что это нынче с ним, что внутри места нет живого?
Тут еще один из Координаторов отозвался.
— Разумный, — говорит, дело совсем не в наших счетах. Дело в том, что пока только мы одни представляем себе последствия необходимого решения. Общество требует от нас быстрого и конкретного ответа, оно озабочено судьбой Верхних Разумных, но когда наступит время неудобств и ограничений, отношение может перемениться.
— Да, — подхватывает тот, свободный. — Пойми, — говорит, — перестройка экономики — дело долгое, болезненное и, главное, необратимое. Если мы поспешим внести коррективы, а общество изменит свое отношение к проблеме, возможны очень опасные сдвиги в психологической структуре. Ты, — говорит, — видимо не можешь представить себе всей опасности рассогласования экономической и психологической структур.
— Ну и что же делать? — спрашиваю. — Наплевать на нас?
Прямо тошно мне стало: ведь он-то из них лучше всех ко мне настроен. И по Наставнику чую: все правда, что он говорит.
— Нет, — отвечает. — Просто решение должно быть обосновано безукоризненно, так, чтобы оно не оставляло никаких иных вариантов.
Знакомая песенка! Сколько это годков я ее слушаю? Что это у них за общество такое, что само ничего решить не может? Все ему надо разжевать, в рот положить, да еще и за челюсть придержать, чтоб не выплюнуло!
— Ладно, — говорю, — давайте обосновывать. Что вам для того надо?
Главный с облегчением даже:
— Нужны непосредственные наблюдения за твоими соплеменниками с тем, чтобы определить уровень и прогноз токсического воздействия как в физиологическом, так и в генетическом плане.
Все, как Наставник говорил.
— Ну что, — отвечаю, — дело нелегкое и небыстрое, а делать надо. Здесь-то, — говорю, — уж ничего не выйдет, испортили насовсем, других людей надо поискать.
Не понравилось это им чего-то.
— Что такое? — спрашиваю. — Что вам не подходит?
Главный отвечает, что эту местность, мол, они обследовали, определили уровень и состав загрязнения в любой точке, так что могут выявить самые тонкие закономерности и соотношения.
Ну, я ему и говорю, что это самое легкое и что пока с контактом наладится, они всюду такую работу тридцать раз проделают.
Они прямо-таки перепугались.
— Это настолько сложно? — спрашивают.
Ну, чудаки!
— Так я ж там чужой буду! — говорю. — Это ж пока я людей к себе приучу! Может, там еще и язык учить придется! Ну и потом, — говорю, — пока я жизни тамошней не пойму, всех тонкостей не узнаю, с какой стороны мне за дело браться?
Они еще пуще приуныли.
— А здесь, — спрашивают, — можно избежать этих трудностей?
— Здесь, — отвечаю, — трудность одна: что люди против вас настроены, что они меня и слушать не станут.
— А в другом месте? — спрашивают.
Я только плечами пожал: откуда, мол, знаю? Все от меня зависит. Не оплошаю, то и выйдет.
Ну, дело на том сразу и заглохло. Невтерпеж им, видишь ли. Сразу уперлись, что здесь и только здесь надо пробовать. Наставник хотел было за меня вступиться, так они на него всей бандой кинулись, мне же и отбивать пришлось. Повоевал я малость, да и сдался, потому что — бесполезно. Ведь если б они и вправду хотели успеха добиться, а им на деле совсем другого надо. Так что слова-то зря тратить? «Попробую, — думаю. — Хуже все равно не будет, хуже некуда, а вдруг получится?»
Ну, взялись мы с Наставником готовиться. Что-то разладилось у меня с ним. Чую: худо ему, помочь хочу, а он не поддается, заслоняется. Прямо спрошу, и то не ответит, отговорится. «Ладно, — думаю, — пусть время доспеет.»
А заботы и ему хватало. Перво-наперво, свет. Столько-то годков по сумеркам жил, надо же глаза приучить, чтоб за ночь не держаться. Ну и одежонку бы поприглядней, не те ремья, что сам себе смастерил. Тоже не больно просто: попробуй им растолкуй, как оно видеться должно, особо насчет цвета. Ну, мало ли. Всякого хватало.
Эх, каково было, когда я впервой из колодца вылез! По сумеркам выбрался, под самую зореньку вечернюю, глаза попытать. Вылез — и прямо страх взял: во все-то стороны простор немерянный, глазу не во что упереться. Небо кругом — серо-голубое, а за дымкой сизой чуть предгорье означилось. А запад-то весь горит-светится, поверху еле-еле розовое, а что ниже, то гуще цвет, кровавей. И запахи навалились, даже голова отяжелела. Слышу, как трава пахнет, и не то что трава — всякая былинка, всякий стебелек. А от земли свой дух: теплый, сухой, сытый. Родное все такое, позабытое, детское. Прямо душу свело! И в ушах щекотно: ветер поет, трава шелестит, мелочь травяная шуршит, трещит, позвенькивает. Стою и ни наглядеться не могу, ни надышаться, ни наслушаться. Ветер щеки потрагивает, волосы шевелит, а у меня слезы из глаз. Как же я себя обобрал — обездолил за годы-то подземные! И такая у меня злость, такая тоска: коль впустую все обернется, кто мне за это отдаст? Кто мне молодость мою потраченную возвернет?
Ну, план у меня был простехонек: подловить кого из знакомых и наедине потолковать. Получится, поверит он мне — попрошу еще кой-кого подвести. Ну, а кучка будет — можно уж на деревню идти, со стариками речь вести. Оно, конечно, говорить легко, а как обернется…
Время было середина лета, нижние поля уже посжинали, на верхних народ копошился. Оно и хорошо, оно и худо. Хорошо, что поля в лесу, всякий на поле один, соседа не видит, не слышит. А что худо, так по себе помню, как там беспокойно. Горы — они завсегда с подвохами, всякий год что-то да приключится.
Пораздумался я и решил, что Фалхи объявлюсь. Фалхи-то семипальный в свои детские годы у нас заводилой был, отчаянней парнишки не сыщешь. И ко мне всегда вроде по-доброму. Это уж потом, как вырос, отворотился: что ему с мальцом?
Долгонько я его выглядывал, потому что он новое поле себе выжег, на Двугорбой горе. Прежде-то в эти места наши не забирались, видать совсем плохо стало понизу родить. Затемно в кустах прихоронился, да так день и просидел, не вылез. Растерялся я, если честно. Вроде и знал, что постарели однолетки мои, а только чтоб Фалхи…
Нет, он не вовсе старый стал — крепкий такой мужик, еще в силе, только что волосы белым присыпало и борода пегая. А вот с лица… ежели бы не шрам на щеке памятный — это он в яму свалился зверовую, я его оттуда и вытаскивал — засомневался б. Обломала его, видать, жизнь, укатала. Как черная кора стало у него лицо — все в морщинах да рытвинах, и глаза без свету. Работает он, а сам все дергается, через плечо поглядывает. «Эх, — думаю, — оплошал я с Фалхи, надо бы другого приискать.» А кого выберешь? Если уж Фалхи стал такой…