Манни и Неруджа ждали нас в холле. Манни сказал, что он заказал один столик в «Болоньезе» и еще один в «Рампа Миньянелли». Лукино заявил, что в «Болоньезе» он идти не хочет («Мне там вечно обливают маслом пиджак»), да и ресторан «Рампа Миньянелли» вроде бы был ему не по душе. Немного пошутили, выбирая какой-нибудь другой ресторан (Лукино твердил, что ресторан должен выбирать он, так как он нас угощает), потом поднялись в бар-террасу на пятый этаж что-нибудь выпить. Лукино сказал, что его мучает жажда. Стояла жара, воздух был такой, что казалось: вот-вот разразится гроза или произойдет землетрясение.
Я сказала, что с удовольствием выпью бокал шампанского со льдом. И все заказали то же самое. Манни стал рассказывать о встрече Шапиро (которого он отправил в Нью-Йорк) с шефом «Парамаунта», который пригласил Лукино и Манни и даже, кажется, выразил готовность полностью финансировать «Пуччини», если предварительная цена не превысит двух миллионов долларов.
«Цена слишком низкая», – вступил в разговор Лукино (он сделал не больше одного глотка неохлажденного шампанского). После чего Манни (такая уж у него привычка) пустился в рассуждения и стал рассказывать о перипетиях, связанных с получением от наследников авторских прав на «Вдали от безумной толпы».
Когда я заметила встревоженные глаза Манни, уставившегося на Лукино, то тоже повернулась и посмотрела на него. Он был бледен, смотрел куда-то вверх, а правый глаз у него как-то странно блуждал. И правая рука двигалась «сама по себе».
Я попыталась обратить на это внимание сидевшего напротив меня Перуджи (Манни сидел слева, а Лукино справа от меня). Перуджа взглянул на Лукино и тоже понял, что что-то не так. Мы трое – Манни, Перуджа и я – поднялись, и я сказала Манни: «Вызови скорее врача». Потом наклонилась к Лукино, спросила, что с ним, и, попросив его не двигаться, убежала звонить. Перуджа встал позади Лукино и начал прикладывать ему лед к вискам и за ухом. Манни пошел за гостиничным врачом, а я позвонила доктору Капре (он был не дома, а в клинике) и спросила, какую помощь надо оказать Лукино в сложившейся ситуации. Капра посоветовал уложить его (хорошо, если при этом будет врач). Я вернулась к Лукино, чтобы посмотреть, как он и пришел ли уже врач. Лукино оставался в той же позе, что и раньше – в кресле, бледный, но исполненный достоинства. Настоящий памятник. Пришел гостиничный врач Ло Руссо, а Манни дали комнату на этом же этаже, прямо под баром. Перуджа очень осторожно перенес туда Лукино.
Отойдя от телефона, я увидела Капру, который уже приехал и осматривал Лукино. Он одобрил все действия гостиничного врача. У него (по-моему) сложился далеко не оптимистичный взгляд на ситуацию. Лукино четко отвечал на вопросы, выполнял все, о чем просил его врач, но почти сразу же быстро и безотчетно начинал двигать правой ногой, то поднимая ее, то сгибая, то выпрямляя. И при этом все время похлопывал по ней правой рукой.
В комнату я больше не заходила: делала что могла в коридоре. Нет, все-таки один раз я туда заглянула, чтобы сказать, что разыскиваю его врача. А он мне сказал: «Шимоне…» Лукино слова произносил отчетливо, чуть хрипловатым, как спросонья, голосом и с небольшой паузой между ответами, которые он давал, не прерывая, однако, разговора.
Наконец приехал Шимоне, который сказал, что с Лукино однажды уже случилось нечто подобное. Прибыли карабинеры. Военные носилки были очень узкими, а лестницы отеля (лифт был крошечным) – очень неудобными. Я пошла по лестнице следом за носилками, трясясь от страха, что они могут перевернуться при повороте на каждой площадке.
Добравшись вниз, мы увидели в холле фоторепортера со вспышкой наизготовке. Шофер Гаэтано уговорил Перуджу не набрасываться на него. А я надеялась, что кто-нибудь это все-таки сделает. Перуджа прикрыл лицо Лукино одеялом, которое тот сам придерживал. Вот тут (когда носилки поставили на пол, чтобы Перуджа мог прикрыть Лукино одеялом) и еще раньше (когда карабинеры задержались с носилками на третьем этаже), и потом (перед тем, как Лукино положили на больничную кровать) я заметила, что его правый глаз пришел в норму.
Я поехала в клинику на машине с Гаэтано… Лукино положили в 514-ю палату (маленькую, довольно тесную одноместную комнатку с ванной). Я принесла его пиджак и туфли и положила их в шкаф в ванной комнате.
Спазмы правой ноги продолжались. Он не дергал ею так мучительно, но было видно, что она ему мешает. Шимоне назначил ему капельницу. Пришел дежурный врач. Все были встревожены тем, что внизу уже собрались фоторепортеры и журналисты. Шимоне вышел с нами и подошел к журналистам. Ответы его были чрезвычайно корректны, обезоруживающи и на первый взгляд исчерпывающи. Он придерживался версии, будто Лукино отравился дымом, о чем мы уже говорили. Меня беспокоило, что тревожное известие может сделать невозможным пребывание Лукино в клинике из-за назойливых журналистов. Болезнь его могла также повредить переговорам с «Метро», о которых он говорил мне еще до встречи в «Эдене» с большим удовлетворением и чувством облегчения. Речь шла о том, что прокат в Америке и Англии «Людвига» может принести «Метро» один миллион сто пятьдесят тысяч долларов.
Я впервые вытаскиваю на свет Божий эти страницы: написаны они на волне охвативших меня страха и боли, ведь было еще неизвестно, что произошло. Я подумала тогда, что такое свидетельство может быть полезно хотя бы для докторов.
Через сколько лет Лукино умер?
По-моему, через четыре года. Он прожил их, страдая от болезни и от того, что ему трудно было подыскать подходящую работу. Я навещала его почти ежедневно в его новой квартире на виа Флеминг.
То, что он останется парализованным, было ясно сразу?
Была надежда, что положение улучшится; так оно понемногу и шло. Но изменения были очень незначительными. По окончании лечения в Швейцарии его перевезли в Черноббьо: я не раз ездила туда его навещать. Вскоре Лукино стал испытывать трудности со своими физическими недостатками: для такого гордого человека была непереносима зависимость от чьей-то помощи. Все хотели дать ему возможность работать, установили в Черноббьо монтажный столик, к нему приехал Руджеро Мастроянни, чтобы заняться монтажом «Людвига», съемки которого уже заканчивались, но тут у Лукино случился инсульт.
С возвращением к работе он воспрянул духом?
Он снова стал почти счастливым человеком. Достаточно сказать, что по окончании съемок этого фильма мы лихорадочно стали подыскивать что-нибудь еще.
Однако история с «Семейным портретом» связана с неприятным случаем, происшедшим по вине моих коллег. Мы не знали, как нам профинансировать этот фильм: и из-за состояния здоровья Висконти, и из-за высокой себестоимости картины. Италноледжо – тогда его положение не было таким тяжелым, как сейчас, – первым на наше обращение ответил отказом. Все говорили «нет», пока, наконец, нам не согласился помочь издатель Рускони, представлявший правые силы. И тут началось светопреставление, бунт всех моих коллег.
В три часа ночи позвонили из Венеции: «Ты не можешь так подставить Висконти! Висконти не станет делать фильм с Рускони…» А я спрашивала: «Но почему? Чем Рускони отличается от Риццоли или Ломбарде? Объясните мне». Но они ничего не объясняли, а я и до сих пор этого не могу понять. Они даже какие-то заявления в печати делали… Какой скандал!
Висконти на все это плевать хотел. Он желал снимать фильм и снял бы его хоть с самим дьяволом. И был совершенно прав. Мы оказались в таком же положении, как во время бойкота против назначения Ронди директором Венецианского фестиваля, а не участвовать в Венецианском фестивале значило (так оно и получилось) выступить в пользу Канн. Каннский фестиваль вырос на прахе Венецианского.
Как вы организовали работу над следующим фильмом?
У Лукино на уме все время была «Волшебная гора». Он говорил, что теперь ему, больному, эта тема еще ближе. Мне за долгие годы работы с Лукино писать для него сценарии стало очень легко. Отталкиваясь от Пруста, я сделала сценарий практически одна. Мы так много о нем говорили, что я знала, от каких сцен он никогда не откажется и как он их себе представляет. «Больнее всего мне оттого, что прекратились наши рабочие встречи в 17.00. Но с „Горой“ они возобновятся».