Пластун бежал, кричал, — все тише, тише, тише — и наконец совсем пропал в тумане. Лошадь Мажара отдохнула, и потому несла легко. Егор правил, а офицер лежал на мешках и заряжал ружье. Руки у него не слушались, пуля то и дело выскальзывала между пальцами, и тогда офицер ловил, искал ее и вновь толкал в ствол. Их нагоняла тройка — та самая, на которой совсем недавно Иван пытался вывезти женщин. Теперь же в ней сидели пластуны. Гнедой коренник все прибавлял да прибавлял. С тройки стреляли. Иногда фонтанчики снега взлетали совсем рядом. Смеркалось.
Офицер наконец—таки зарядил ружье и стал целиться.
— По лошадям! По лошадям бей! — кричал Егор и все стегал, стегал вожжами.
— А лошади причем? — недовольно проворчал офицер. — Я обер—вахмистра ищу, он правит.
— Нет, — наконец признался офицер и опустил ружье. — Так не попасть, — и полез через мешки.
Егор схватил его за руку, пытался удержать… Но тщетно — офицер вырвался от него, скатился с саней, упал в сугроб, но тут же подскочил, встал во весь рост, прицелился. Егор уже не настегивал лошадь — он лежал на мешках и смотрел…
Как тройка поравнялась с офицером, грянул выстрел… Лошади рванулись в сторону, стали. Двое с саблями бросились в снег, к офицеру; тот отскочил, упал… И тройка вновь поспешила в погоню. Она подступала все ближе и ближе. Уже был виден дикий оскал коренника, зло вывернутый глаз, видны были и пластуны. Старший из них, Потап, поднял ружье…
Егор не выдержал, вскочил; сани под ним шарахнулись… и с треском провалились в полынью.
Когда Егор очнулся, было утро. Он встал и осмотрелся. Поле. Вдалеке дорога. Дом при дороге. Караульные. Рогатка… Да это ж Мурская застава! Егор поправил шапку, отряхнулся и медленно побрел по глубокому снегу.
Глава двенадцатая. Торжества
Егор поднялся на крыльцо и позвонил. Дверь отворилась, он вошел. В прихожей, на диване сидел в расстегнутом чекмене военфельдшер Рукин и гладил пригревшуюся у него на коленях кошку. Глаза у военфельдшера были красные, лицо помятое; он что—то медленно жевал — должно быть, свинцовую пульку с похмелья. Увидев Егора, Рукин криво усмехнулся и сказал:
— Опоздал, командир. Унесли. С час назад.
Егор глянул в угол… И замер. Дверь в комнату Анны Павловны была распахнута настежь. Стул у окна, какие—то бумаги на полу — и больше ничего.
— Что… с ней? — с трудом спросил Егор.
— Отмучалась. Как раз в тот день, как ты исчез, с ней удар и случился. Сегодня хоронили. С музыкой, с речами.
Егор настороженно посмотрел на Рукина. Тот, сбросив кошку на пол, продолжал:
— А ты как думал? Мать героя! Сынок ее, поручик Иванов, погиб при взятии Сената. Повезло! Ведь если б уцелел тогда, так бы свои потом прикончили. Вон сколько их легло по Всей Земле! Всех извели, под корень. А за что? За голубую кровь? Вранье! Стреляли мальчиков за то, что слишком много они думали. А думать не моги! За всех Верховный Круг подумает!
Рукин шатаясь встал с диван и закончил:
— Пойдем, нальем за Торжества!
— Красиво говоришь, — мрачно сказал Егор. — А пишешь что? Доносы!
— Я? — удивился военфельдшер.
— Да. Про икону кто писал?
— А! — усмехнулся Рукин. — Вот ты что. Так то спьяна проговорился. А если б я хотел в чинах повыситься, так бы про книгу написал, про ту, которую ты, братец, у себя под матрасом прячешь. Вот и пошел бы ты чугунную дорогу строить!
Егор молчал. Рукин вздохнул и снова предложил:
— Пойдем, нальем.
— Подлец!
— Пойдем, пойдем! — словно не слышал Рукин. — Нальем, и сразу уходи. Тебя сегодня брать придут. Депеша из Восточных округов пришла. Уж и не знаю, что там натворил, но Два Баранка очень беспокоятся. Спросили у меня. «Не видел, — говорю, — вот, извольте наблюдать, четвертый день винтом хожу».
Рукин хотел было шагнуть вперед, но не удержался и привалился к стене.
— Да! — мрачно сказал военфельдшер. — Да, пью. Очень много. Всегда. Я боюсь! Всех боюсь. И всего. Растоптали меня. Удавили. А ты… Уходи. Хоть куда. И живи…
Рукин, держась за стену, добрел до лестницы и стал с трудом подниматься на второй этаж. Егор развернулся и вышел из дома. И, через двор, на улицу. Шел, как слепой. Дядя Игнат, дядя Игнат…
А что дядя Игнат?! Уже три года его нет. Сперва, как донесли, как бы пропал. Потом… Проворовались, сволочи, полковая казна — одни мыши, и выкуп в срок не выдали — абреки и прислали его голову. И все, вот так. Иди, Егор, иди, свинья не съест, свинья не человек. И вообще, кому ты нынче нужен?! Вон, посмотри, знамена кругом, музыка. И народ разрядился — гляди! И весь он, народ, весел, пьян. Еще бы — ровно двадцать лет тому назад он наконец—таки сверг ненавистное правление и на века провозгласил себе свободу, равенство и счастье. Лжецы из тунеядствующих сословий пытались было обмануть народ и повести его по ложному пути, но были тотчас же разоблачены и примерно наказаны. А далее… За двадцать лет всеобщего труда страна легко отринула многовековую отсталость; чугунные дороги и оптический телеграф пересекли ее от края до края, на смену тусклой лучине в дома пришел яркий газовый свет. Могучий паровой флот и два десятка доблестных конных армий успешно сдерживают наскоки бесчисленных врагов. Так, не далее как позавчера передовые разъезды войскового старшины Федосюка рассеяли две неприятельские дивизии и вышли к Западному океану. Вот это достойный подарок Отечеству к двадцатой годовщине!.. И ничего, никак не изменить. Быть может, если только сотня лет пройдет… А жизнь — короткая. Жар в голове, дыхание сбивается, строчки плывут перед глазами. Егор отвернулся от газеты, вывешенной в витрине ломбарда, наморщил лоб, потер его рукой…
И увидел в полутьме, на соломе, раскрытую ладонь. Другая рука, чуть поменьше, осторожно легла на нее и замерла.
— Ты добрый, — прошептала Лисавета, — и за это я подарю тебе… я подарю… себя. Ты не боишься?
Егор поспешно убрал руку со лба, осмотрелся. Стоявший рядом с ним подвыпивший приказчик вертел в руке червонец, что—то бормотал. А вот старуха с внучкой. Вот мастеровой. Вот мужик. Белошвейка… Толпа. Стоит, чего—то ждет. Тишина…
И вдруг раздалась музыка. По мостовой шагал военный духовой оркестр, вдоль строя бегали мальчишки. Кто—то крикнул:
— Ура!
И толпа подхватила:
— Ур—ра!
А Лисавета продолжала говорить:
— Убить меня хотели, да не вышло. Хоть пуля, хоть сабля — ничем не возьмешь. Вот разве что тело погубят, а душу… Душа боится только одиночества. И я подумала: к кому еще идти, как не к тебе? И вот… пришла.
Толпа стояла у стены, приветствуя оркестр… А Лисаветы рядом не было. Лишь ее голос… голос продолжал:
— Ты не ищи меня в толпе. Я здесь, в твоей душе. Прогонишь — я уйду, а если нет… Да ты не бойся! Разве я колдунья?
— А я и не боюсь, — сказал Егор.
— Тогда чего ты ждешь? Пойдем.
— Куда?
— Увидишь. И не пожалеешь. Ведь ты отныне — это я. Я — это ты. Пойдем?
— Пойдем.
И он пошел. Толпа… Нет, люди расступались перед ним. В глазах у каждого, если как следует всмотреться, едва—едва мерцала слабая надежда.