Мировая история в результате этого превращалась из рассчитанного историческим материализмом и точного, как железнодорожное расписание, графика смены формаций в неразрывный и общий процесс. Правда, отдавая дань ритуалам того периода и, надо полагать, тогдашним собственным «шестидесятническим» корням, еще не перейдя полностью в новую веру, Горбачев и Яковлев продолжали выводить гуманистический ориентир и универсальную ценность Перестройки из «истинного марксизма». К примеру, как ни парадоксально это прозвучит сегодня, осенью 1986 года, в разгар работ по ликвидации чернобыльской аварии, Яковлев объяснял в одном из своих публичных выступлений: «Именно мы, марксисты, обязаны разработать стратегию спасения человечества от экологической катастрофы».
Вера в изначальный гуманизм истинного, не замутненного прикладной политической конъюнктурой марксизма, как аромат духов в герметически закупоренном флаконе, хранилась десятилетиями в сознании нескольких поколений интеллигентов, выращенных в советской «реторте». Даже такой, абсолютно свободный от политических соблазнов и внутренне бескомпромиссный поэт, как Давид Самойлов, вспоминая об интеллектуальной атмосфере, в которой жили фрондировавшие студенты-ифлитовцы 40-х и даже начала 50-х годов, говорит об объединявшей многих из них вере в мировую миссию «откровенного марксизма». Люди, менее романтически и идеалистически настроенные, умудренные жестоким опытом практического воплощения марксизма в советской истории, давали свое, более приземленное объяснение желанию инициаторов перестройки взмыть в разреженную атмосферу мировой политики (и истории). Наблюдавший с близкого расстояния за несколькими поколениями советских лидеров А.А.Громыко так снисходительно и ревниво комментировал в разговорах со своим сыном тягу Горбачева к выходам в «политический космос»: «Когда у руководителей начинают накапливаться нерешенные домашние проблемы, они, как правило, переключают внимание на внешнюю политику».
Тем не менее разворот генсека почти сразу же в сторону внешней политики был связан не со стремлением «спастись» в ней от накапливавшихся внутренних проблем (будущее рисовалось ему и его коллегам еще исключительно в розовом цвете) и даже не с прорезавшимся на короткое время мессианством, принявшим форму катехизиса нового политического мышления, а был вызван вполне приземленным практическим интересом. Еще в андроповские и черненковские годы на этапе своей «стажировки» для будущей роли генсека Горбачев, а также солидарные с ним Лигачев и Рыжков пришли к выводу, что советская экономика буквально придавлена глыбой военно-промышленного комплекса.
Реальных цифр расходов на ВПК они, будучи в то время во втором эшелоне власти, разумеется, не знали. Как потом признавался Михаил Сергеевич, даже переместившись на высшие посты, они, к своему изумлению, обнаружили, что подлинные суммы затрат не были известны и высшему руководству. Во-первых, «оборонку», пронизавшую своими метастазами большую часть экономики страны, было просто невозможно полностью «обсчитать», не говоря уже о том, что многие расходы, растворенные в разных статьях бюджета, руководство армии и ВПК прятало от партийного начальства не менее старательно, чем от классового врага. Во-вторых, потому, что, передоверив в последние годы вожжи управления государством «тройке» Устинова, Андропова и Громыко, бесспорным «коренником» в которой был министр обороны, Леонид Ильич уже давно не задавал на этот счет лишних вопросов.
Новому руководству приходилось опираться на приблизительные данные, но даже они ошеломляли. То, что не меньше 70 процентов экономики в той или иной форме работало на нужды армии и ВПК и составляло часть национального продукта, который, выражаясь словами К.Маркса, страна «выбрасывала в воду», неизбежно должно было заставить реформаторов прекратить этот экономический абсурд. «Танков нашлепали больше, чем людей», — сетовал на заседании Политбюро Горбачев, и ему активно ассистировали Рыжков с Лигачевым. Единственный остававшийся в Политбюро член прежней «тройки» Громыко, пытаясь в очередной раз подстроиться под бодрый марш нового начальства, делал робкие попытки выступить со своей mea culpa: «Соревновались с американцами, как спортсмены. Считали, что чем больше сделаем ракет, тем безопаснее будем себя чувствовать. Это было неразумно». Выглядел он в роли кающегося неубедительно.
Понятно, почему в листке блокнота, который Горбачев как-то показал А.Черняеву, среди строчек внешнеполитических приоритетов, относящихся к весне 1985 года, на первом месте значилось — «покончить с гонкой вооружений», а за этим следовало — «уйти из Афганистана», «наладить отношения с США и Китаем». Обуздание ВПК выглядело в глазах новой кремлевской команды не только срочной экономической, но и политической задачей: именно таким образом можно было оттеснить с влиятельных позиций последователей Устинова, по-хозяйски расположившихся внутри ЦК и правительства, — генералов и лоббистов оборонного комплекса. Путь к этому лежал через устранение главной причины, оправдывавшей их привилегированный статус, — противостояния с Западом.
Справедливо оценивая роковую роль гонки вооружений в уродливом искривлении и, в конечном счете, в фактическом разрушении советской экономики, Горбачев в отличие от своих предшественников, будучи человеком иного поколения, либо не осознавал, либо отказывался верить, что существовавший вариант социализма, как это ни парадоксально, нуждался во внешней угрозе. Тезис о «враждебном окружении» страны Советов со времен Гражданской войны исправно служил одним из самых эффективных рычагов управления Советским государством.
«Или мы проведем индустриализацию в кратчайшие сроки, или нас сомнут», — предостерегал Сталин. И миллионы людей, жертвуя сегодняшним днем ради спасения нового строя, как репинские бурлаки, впрягались в постромки сначала индустриализации, а потом «строек коммунизма», и с энтузиазмом аплодировали смертным приговорам «вредителям» и «вражеским шпионам». «Лишь бы не было войны», — молитвенно твердили солдатские вдовы Великой Отечественной и оставшиеся без отцов поколения советских людей, не замечая, что тянут за собой уже не плуги послевоенного восстановления, а неподъемную ощетинившуюся ракетами бронированную колесницу сверхдержавы.
Однако не будем упрощать. В послевоенные годы Запад и особенно США и американские президенты — начиная с Трумэна, взорвавшего над Хиросимой атомную бомбу для устрашения Сталина, и кончая Рейганом, объявившим «крестовый поход» против советской «империи зла» и пообещавшим (в шутку!) побомбить ее города, — активно способствовали развитию этой национальной паранойи. У американцев были для этого собственные внутриполитические мотивы. С криком «Русские идут!» не только выпрыгивал из окна Пентагона обезумевший Джеймс Форрестол, но и, ссылаясь на подобного рода угрозы, выжимал из Конгресса средства для ликвидации «ракетного превосходства» СССР Джон Кеннеди и получал одобрение для своей программы «звездных войн» Рональд Рейган.
В такой атмосфере, когда руководители сверхдержав смотрели друг на друга «через амбразуру», заводить разговор о новой разрядке Горбачеву было непросто. Тем не менее и в этой области политики он рискнул руководствоваться здравым смыслом. «Почему, если мы можем уничтожить друг друга тысячу раз, нам для начала не срезать все излишки? Однократного взаимоубийства, которое к тому же все равно станет самоубийством, достаточно», — обращался он к членам Политбюро, а когда представился случай, провел эту мысль и в беседе с Маргарет Тэтчер. Такая постановка вопроса в глазах «профи» была политически некорректна, ибо представляла собой нарушение общепринятых правил мировой игры, к чему, кстати, совершенно не был готов «неперестроившийся» партнер-соперник. В мире, привыкшем жить по законам ядерного абсурда, руководствоваться здравым смыслом — значило выглядеть наивным дилетантом.
Хуже того, посягнув на стратегическое «равновесие страха», Горбачев выпускал на волю еще неведомого ему политического джинна внутри страны. Руководствуясь наилучшими намерениями, он, сам того не подозревая, выбивал из основания советской системы и, стало быть, из-под собственного кресла одну из важнейших опор. До тех пор пока ради того, «чтобы не было войны», советские люди мирились со своей убогой жизнью, добровольно отдавая последнее на оборону от неизвестного, но грозного агрессора, власть могла чувствовать себя вполне комфортно. Ей и олицетворявшему ее Политбюро никто не задавал неудобных вопросов и не требовал отчета, как расходуется национальный бюджет. Открыв, что войны можно не бояться, что вчерашний враг сегодня оказывается партнером, а завтра — союзником, а то и другом, общество было вправе обратить недовольство своей жизнью на тех, кто им управляет.