В свои собственные зарубежные экспедиции он отправился, уже став комсомольским функционером. Первые поездки, как тогда было заведено, состоялись в соцлагерь: ГДР, Болгарию. Эти выезды в «братские государства», где советских товарищей принимали как «старших братьев», вряд ли внесли что-то существенное в его «политическое развитие». Программы многих таких вояжей с обязательным посещением предприятий и пылкими тостами за дружбу напоминали сцены из «Кубанских казаков» — сам ставропольский казак Горбачев еще в университетские годы разъяснял своему другу Зденеку Млынаржу всю фальшь этого кинофильма.
Зато первые выезды в составе партийных делегаций на Запад — во Францию, Италию, Бельгию, ФРГ — стали для Михаила и сопровождавшей его «на отдых и лечение» Раисы настоящим выходом в открытый зарубежный космос. Горбачеву предстояло сделать как минимум два принципиальных открытия. Первое: как выяснилось, советские люди жили далеко не в самом лучшем из миров, в чем их усердно уверяла партийная пропаганда. Не только эксплуататоры, наживавшиеся, как им и положено, за счет трудящихся, но и сами эксплуатируемые, радушно принимавшие посланцев Родины социализма, жили и трудились в таких условиях, о которых классу-гегемону в СССР приходилось только мечтать. Вторым, не менее важным откровением стало то, что империалистическое окружение, вынуждавшее наших людей отказывать себе в самом необходимом ради обеспечения безопасности державы, при ближайшем рассмотрении оказалось не только не слишком враждебным, но подчас и весьма дружественным. Во всяком случае, получив возможность благодаря гостеприимству французских коммунистов проехать на предоставленном им «Рено» несколько сот километров от Парижа до Марселя, Горбачевы смогли оценить не только красоты Франции, но и обращенную к ним доброжелательность людей и непривычную для выходцев из суровой советской реальности непринужденно-раскованную атмосферу.
Впервые столкнулся тогда Горбачев и с «германским вопросом», в окончательное решение которого ему предстояло годы спустя внести решающий вклад. Он любит рассказывать, как владелец одной из бензоколонок в Западной Германии завел с ним разговор о своей разделенной стране. Политически подготовленный Михаил убедительно объяснил немцу, что ответственность за раскол лежит на германском фашизме, затеявшем войну, и к месту напомнил, что не столько Сталин, сколько главы союзных государств так «любили» Германию, что предпочли, чтобы их было как минимум две. Но даже после этой вполне достойной отповеди в сознании, по его словам, застрял вопрос немца: «А как бы вы сами жили, если бы вашу страну и столицу перерезали пополам?»
Раиса из своих первых зарубежных поездок вернулась не только с исписанными в музеях блокнотиками, зафиксировавшими восторженные впечатления от Парижа и Рима, но и с воспоминанием о поразившем ее «двойном» памятнике Джузеппе Гарибальди — рядом с великим объединителем Италии была изображена его жена Анита. Тогда этот символ неразрывного семейного и духовного союза остался всего лишь одним из штрихов в мозаике впечатлений, однако впоследствии образ изваянной в камне супруги национального героя Италии, видимо, неспроста не однажды возвращался к ней.
Несмотря на многообещающее начало, а может быть, как раз из-за резвого старта, вознесшего Михаила Сергеевича почти к самому «политическому поднебесью», к середине 70-х годов паруса его партийной карьеры обвисли. Страна попала в позднебрежневское безветрие, и противоестественность этого декретированного сверху штиля острее всего ощущали такие, как он, молодые, динамичные и еще во что-то верившие областные руководители. Их, впрочем, было не слишком много. Рой Медведев справедливо отмечает, что на общем фоне общесоюзной поместной номенклатуры Горбачев выделялся как «нетипичный секретарь». Куда более типичными выглядели соседи Горбачева по другим южнороссийским областям — краснодарец С.Медунов или ростовчанин И.Бондаренко, которые вовремя рапортовали Москве об успехах и не приставали к Центру с лишними инициативами, обменивая свое усердие в прославлении мудрости руководства ЦК и «лично» Леонида Ильича на практически полную безнаказанность. В результате любые жалобы, поступавшие с мест сигналы о фактах произвола и беззакония, царившего в этих удельных княжествах, исправно переправлялись тем, кого они касались, для «принятия мер», а затевавшиеся было КПК дежурные «проверки» благополучно захлебывались (в том числе в обильных возлияниях, которыми встречали московских инспекторов местные власти).
Ставропольского секретаря не смущало, что на этом фоне он выглядел «белой вороной». Горбачев, разумеется, действовал по общим правилам игры, не уклонялся от повинностей, наложенных, как барщина, на весь партаппарат, использовал тот же особый казенно-канцелярский язык общения совпартноменклатуры. Но одновременно с участием в обязательном тогда для всех пропагандистском «жужжании», давно воспринимавшемся как неизбежный шумовой фон, Горбачев старался не усердствовать сверх меры, не выходить за пределы «партминимума», а за рамками формальных церемоний и вовсе позволял себе «дерзить» начальству (разумеется, не самому главному). "Ну не мог я, хоть зарежь, просто поддакивать начальникам и по каждому поводу восклицать: «Ах, как вы замечательно это придумали или сказали, Иван Иванович!» — рассказывал он. Может быть, поэтому с начальниками, требовавшими безусловного почтительного послушания и демонстративного поклонения, вроде А.Кириленко, К.Черненко, отношения у него «не складывались». Вместе с тем у людей, не менее значимых в Политбюро, в частности у А.Косыгина и Ю.Андропова, дерзкий, но «болеющий за дело» ставропольский секретарь вызывал благожелательный интерес.
Благоволил к нему, до того пока не впал в полулетаргическое состояние, и сам Леонид Ильич. Адресовав членам Политбюро его записки, обещал свою поддержку в преддверии Пленума по сельскому хозяйству и на заседаниях ПБ многозначительно замечал, что «надо бы поддерживать инициативную молодежь, раз уж мы ее выдвигаем». Но по мере дряхления генсека угасал и его интерес к поступавшим «снизу» идеям. К тому же после окончательного утверждения своего непререкаемого авторитета в соперничестве с премьер-министром потеряла прежнюю ценность в его глазах и упоминавшаяся уже «группа оперативной поддержки».
Почувствовав это ослабление внимания Брежнева к своему «протеже», аппаратный истеблишмент постарался осадить «выскочку». Горбачеву явно дали понять, что «суетиться» не стоит, и достаточно демонстративно отодвинули его в категорию «заднескамеечников» ЦК. За 8 лет пребывания первым секретарем Ставропольского крайкома он ни разу не удостоился права выступления на Пленуме ЦК, хотя каждый раз исправно записывался в прения. «Всегда давали слово „вернякам“, — жаловался он, — ростовскому, саратовскому, тюменскому секретарям, о которых заранее было известно, что они скажут».
Попробовали подкопаться под «нетипичного» ставропольца, в котором брежневское окружение учуяло чужака, и с другого бока. Надеясь найти компромат, начал было «копать» тогдашний всесильный министр внутренних дел и друг брежневского семейства Н.Щелоков, в конфликт с которым Горбачев вступал из-за самоуправства его подчиненных. В одном из доверительных разговоров он заявил своему окружению: «Горбачева надо уничтожить!» Однако отыскать компромат не удалось, а на более серьезную спецоперацию у него уже не хватило времени…
Леонид Ильич угасал на глазах, надвигалась аскетичная андроповская эпоха, и Горбачев, явно находившийся в фаворе у будущего генсека, получил шанс пересесть с задних скамеек ЦК на передние. Периодически напоминал о своем питомце и упоминавшийся уже его давнишний покровитель Ф.Кулаков. Написанную Михаилом Сергеевичем обстоятельную, страниц на 70, «непричесанную» записку о проблемах села Федор Давыдович, велев сократить ее наполовину и заручившись согласием Леонида Ильича, разослал членам Политбюро и Секретариата ЦК. Революции или сколько-нибудь существенных реформ в тогдашнем сельском хозяйстве эта бумага не вызвала, ее благополучно этапировали в партийный архив, но сам факт «тиражирования» именной записки, безусловно, поднимал автора в глазах остальных членов ЦК.