Существует определенный миг, когда всякая жертва знает в точности, что с ней произойдет, когда жертвоприношение предстает перед ней в малейших деталях, застыв, как образ, навеки.
У Ратны безнадежная семья. Старухи с красными от бетеля ртами, молчаливые страшные отцы, болтливые матроны. Еще у нее есть братья, шалопаи в джинсах, оба с цветком плюмерии за ухом, с длинными ногтями, с яшмовым перстнем на мизинце. Гегек и Сукрака самые упрямые из братьев. Они задолжали торговцу мопедами и настояли на том, чтобы семья приняла решение забрать Ратну. Предложение увеличить ей жалование было отвергнуто, отправить ее работать на фабрику они тоже не хотят, им нужна сразу крупная сумма.
Rumah merah, Красный Дом, находится на пути от Сурабайи к Моджокерто, это ровная дорога, идущая вдоль посадок арахиса. Каменный дом стоит среди арековых пальм, и большая вывеска кока-колы указывает на то, что это кафе. Прямо с улицы вход в зал с вестминстерскими часами, с холодильником, работающим от керосиновой лампы, с ширмами, покрытыми картинками pin-up girls. Клиентура набирается из рабочих нефтеочистительного завода, бродячих торговцев, водителей трехколесных такси и в особенности мясников. Даже полицейские заходят освежиться в это кафе, которое никогда не пустует. У стойки можно купить жетон, старый жетон нью-йоркской подземки, token, попавший сюда неведомыми темными путями. Тогда один из негодяев отворяет заднюю дверь.
Питер ван Хоог выписывает чек «за жемчуг». Его последняя крупная сумма. Это всё. Остаются лишь несколько рупий на жилье и скудную еду. Он прячет в карман чек, который завтра он отошлет в Макассар. Когда он спросил у них о цене, они назвали сумму, равную стоимости двух мопедов. Они нарочно удвоили цифру. Напрасно пытался он торговаться. Они разглядели печаль в его взгляде. Я не располагаю такой суммой. Подумайте. Бесполезно, я не могу. Ну что ж, тогда…
Тогда приходится пробираться по коридору вдоль кухонь и прачечных, где священнодействуют тощие старухи с мерзкими ухмылками. Это не сводницы, сводниц тут нет, всем делом заправляют мерзавцы.
Это они в конце коридора принимают жетоны и впускают клиента во двор. Двор разевает драконью пасть, двор из черной лавы, по правую сторону — отхожие места, по левую — псарня. В глубине, под козырьком — клетки с решетками, как у хищников. Ряд клеток, в каждой из них дверка для клиентов, которые сидят на корточках в ожидании своей очереди и курят трубки кретек, а мерзавцы расхаживают, постукивая себя по ноге рукояткой кнута. Вечером рыжеватый фонарь бросает жирные отблески на землю, вымощенную лавой. Запах жареной рыбы, гвоздики, затхлого пота, позора. Брань и стоны, лязг ключей в замках. В каждой клетке — циновка, рваные тряпичные подушки, ведро. Заведение не держит мальчиков, только девочек от 10 до 14 лет. Распухшие, часто лишенные пищи, с потухшим взглядом, они бессильно лежат на циновках. Каждая принимает в день от шестидесяти до восьмидесяти клиентов, но недолго, несмотря на то, что они поразительно выносливы.
Легко отстаивать принципы на словах. Осуждать без лицемерия те жестокости, которые видел и в которых нашел источник тайной и неожиданной сладости, уже труднее.
Вечер. Она только что дочитала песнь, в которой злой демон Равана похищает Ситу, когда у входа затормозил мопед. Невнятные приветствия, затем Гегек, старший, велит Ратне собирать вещи. Ее бьет сильная дрожь. Она послушно выходит из помещения, а Питер ван Хоог остается наедине с ее братьями. В кармане у него всё еще лежит чек, пальцы мнут его, an extra-ordinary bargain. Гегек упрямо смотрит поверх ограды сада, как будто что-то там увидел. Сукрака ковыряет кожу вокруг ногтей и насвистывает. Ратна возвращается, неся в руке узелок. Гегек кивает ей. На цементном крыльце она оборачивается к Питеру ван Хоогу, протягивает руку и застенчиво гладит на прощание его пальцы. Ее глаза зовут на помощь. Она считает его всесильным. Он молчит. Она тоже. Она кажется еще меньше, чем обычно. Сукрака сжимает ее руку пальцами в дешевых перстнях.
Но есть древний закон:
Существует определенный миг, когда всякая жертва знает в точности, что с ней произойдет, когда жертвоприношение предстает перед ней в малейших деталях, застыв, как образ, навеки.
И я не хочу снова попасть в паутину, я хочу сберечь крылья, я не хочу вещей. Он обращается к матросу, который только что поймал еще трепещущую рыбу. Матрос не понимает, улыбается и говорит: да-да. Кок изрыгает проклятия в своем закопченном камбузе. Стук машины заглушает слова Питера ван Хоога, который надтреснутым голосом с надтреснутым смешком цитирует Оскара Уайльда: Self-sacrifice should be forbidden by law. Самопожертвование нужно запретить законом.
Разумеется, он имеет полное право пожертвовать кем-то, если речь идет о его жизни. О его жизни, но и о его погибели, даже если бы Ратна тоже стала его погибелью, постепенно превратившись, как ранее Эдит и желтоволосое дитя, в помеху его существованию. В то же время, судьба Ратны не может не волновать, потому ли, что она возбуждает сострадание, или потому, что ее жертвенность вызывает в воображении отвратительно сладострастные картины, причем первая возможность нимало не исключает второй.
Стоящее на якоре в Соро Лианг, черной бухте, где море всегда плохо пахнет, судно ловцов жемчуга выделяется серым силуэтом на утреннем небе. Одетые в американские куртки, с большими часами-браслетами на запястье, четверо мужчин расположились на песчаном берегу, готовя чай на костре, сложенном из старых досок. Приплыв из Флореса или Манггараи, они ловят жемчуг самостоятельно, продавая добычу в Макассар, а иногда и в Гонконг. Они приглашают Питера ван Хоога выпить с ними чаю и отдают ему небольшой пакет, тщательно упакованный в пластик. Мистер Танг выполняет свои обязательства крайне скрупулезно. И еще: Питер ван Хоог не знает, что пакет у него украдут из каюты в тот же самый день, и он уже никогда его не найдет.
Каков отец, такова и дочь, или измены распутниц
Миг, когда все рассыпается в прах и перед самым концом стрекочет, как сверчок. Тепло — оранжевое, оранжев и свет, льющийся в окно, ударяющий в потолок, а затем падающий на простыни, окрашивая их своими отблесками. Неподвижная сцена — фотография, на которой коричневая мебель становится фиолетовой, а кожа тронута этим низким светом. Можно было бы выделить миг, вырезать изображение, сделать из него картину жестокости, что отказывается признавать себя таковой, хотя все об этом свидетельствует.
Никакого манерничанья и, тем более, никаких нервов. Но маски — стеклянные. Габриэль вспоминается устаревшая смешная фраза: «Одетта изменила Габриэлю», которая затем оборачивается злой иронией. Слова «падение», «поражение», «капитуляция» — из заплесневелого лексикона.
Габриэль не любила их, Габриэль тоже не любил их, но кто знает, возможно, он пользовался еще более комичными.
Одетта дремлет в оранжевом свете, положив ладони на груди с песочными венчиками. Ну конечно, песочными, ведь все уступило, и победа была слишком легкой — от притворно доброжелательной снисходительности до примерки головных уборов как предлога: немыслимый обмен несовместимой одеждой и последняя, наивная уловка — сравнение кожной фактуры перед внезапным поцелуем, когда Габриэль тыльной стороной ладони намотала на запястье волосы неподвижной Одетты.
Она вырывает одну из простынь и закутывается в нее полностью — точно маскируется. Хрупкость. Одетта открывает кукольные глаза промеж мертвой бахромы ресниц, тревожно улыбается, чувствуя, что Габриэль наблюдает за ней таким же взглядом, каким наблюдал Габриэль, — взглядом зеленых глаз, что буравит кожу, кромсает мышечные массы и внутренности, проникает прямиком в кровь и превращает ее в жидкий зловонный раствор, в навозную жижу.
- Ты не похожа на него, — слышится самозабвенный голос.
- Его глаза.
- Особенно глаза, к тому же у него они светлее.
- Его руки.