- Почти такие же…
Неизмеримая тишина, пока за окном улица де Ренн рассыпается, точно дорога разрушенного города — Помпеи, черствый охряный сухарь, запекшийся от тепла. Комната, да и весь мир могли бы раствориться, дымясь и вертясь по кругу, будто кусок натрия, брошенный в воду, хотя сейчас каждая деталь все еще всплывает с ирреальной точностью: иллюзорная стойка «смирно» подушка в черных цветах, складка шторы — скучные подробности.
Гостиница была бы предпочтительным, однако не мыслимым дебютом. Впрочем, внезапное возвращение Габриэля не грозило разоблачением, ведь они с Габриэль издавна установили сигнальный код из фортепьянного бренчанья, птичьих кликов — условных знаков, что бьются волнами в скалу, объявленную нерушимой, в стену, в слишком пестрый карточный домик. Пусть даже в одиночестве ванной Габриэль часто нравилось накидывать на голое тело пеньюар Габриэля, пусть даже она пользуется той же туалетной водой, которая изменяет ее аромат, словно отвергая сообщничество.
Сообщничество — звезда с бесчисленными лучами, роза ветров с текучей сердцевиной. Единственная и многократная, она — часть целомудренной интимности с непрочными корнями, часть великой хрупкости. Сообщничество, чье разрастание таинственно обуздано, принимает иные имена, маскируется и переодевается, лавирует, маневрирует и даже бравирует.
Благодаря своей чрезвычайной гибкости оно отчасти существует между Одеттой и Габриэль — это можно назвать плотским перемирием.
Иное сообщничество — впрочем, нет, то же самое — зажигает мигающие огоньки радиолярий между Одеттой и Габриэль, и та гасит их суровостью. Она сердится на мышление Габриэля за вдвойне опрометчивое доверие, оно вызывает у нее раздражение, которое она переносит на Одетту. Всем этим кроликам нужно было выколоть глаза. Мена, торг, молчаливая уступка, обмен наслаждением не внушает ей ни малейшей нежности, но она испытывает растительную, смутную радость. Нечто с давних пор неуместное вновь обретает гармонию предустановленного положения — нечто угаданное, когда еще совсем крошкой она пила из стакана Габриэля, сжимая губами стенку сосуда там, где пил он, или когда еще раньше кусала в шутку его руки. Тогда они жили в доме, где в саду росло множество подсолнухов. Мир был золотист, а теперь он оранжевый — смешанного цвета. Одетта и сама оранжевая взаймы, несмотря на белокурые волосы. Ее инфантильная плоть напрашивается на синяки, ее слабость — недостаточно животная для того, чтобы взволновать, и она во всем грешит неполнотой. Если невыраженная женственность Габриэля Удовлетворяется этим, то сокровенная мужественность Габриэль довольна еще больше. Подобно устам двуликого Януса, их губы не встретятся никогда — разве что на губах других.
Рот у Одетты быстро краснеет, нежный и кисловатый, с леденечным вкусом.
— Габриэль-он…
Габриэль чувствует влагу пушистой кожи под своими фалангами, статическое электричество руна, проникающее в пальцы. Она встряхивает эту голову на подушке, как соломенный мат, или, точнее, словно пытаясь ее раскрошить. Открытый рот появляется и исчезает в белье — сопливый нос, водянистые глаза, ракушки, соль.
Однажды Габриэль приснилось, будто она убивает девушку. Самое сильное ощущение в ее жизни. Самым сильным ощущением всей ее жизни станет незабываемое блаженство этого сна. На плитах сада с подсолнухами она бутылочным осколком перерезает горло белокурой девушке, чье лицо различает с трудом. Возможно даже, она не знает ее, но чувствует липкое тепло крови на ладонях, слышит скрежет осколка, скользящего по граниту, всем телом ощущает огромное счастье самой древней и самой жестокой трансгрессии.
Габриэль останавливается так же внезапно, как начала, склоняясь над заплаканным лицом, — внимательная, но безучастная; ее короткие волосы слегка растрепались. Она чувствует, как ее притягивают нежные руки, слышит имя: ее, его, свое — единое созвучие, старинная музыка.
Оранжевый цвет становится пурпурным, когда раздается телефонный звонок. Габриэль безуспешно пытался дозвониться до Одетты и просит не ждать его к ужину. Он идет гулять и не знает, когда вернется, Габриэль кладет трубку.
— Он не знает, вернется ли сегодня вечером. Идет гулять. Как это часто бывает. Понимаешь…
Из-за молчания Одетты тишина сгущается еще сильнее. Тишина комнаты умершего — нет, ведь там слышно потрескивание свечей, иногда плач и жужжание какой-нибудь мухи, ищущей пропитание; скорее уж, тишина морга, антисептическая и совершенная на человеческий слух, но это совершенство тяжело. Кто-то говорит: «Расскажи».
Ведь это слово и впрямь произнесено — властное, двусмысленное и вместе с тем однозначное.
Вначале — оранжевая пустота. Колебание, столь же преходящее, как и тишина. Наконец, какой-то пузырь лопается словесным снегом. Вопросы осыпаются и осыпаются сверху под порывом ветра, и ответы следуют по пятам. Сквозь это падение виднеется человек наивный и голый, раскрытый без его ведома, с выданными тайнами, вожделеющими речами, сладострастными вздохами, со своей силой и слабостью.
Одетта настаивает на слабости. Она анализирует — плоско, сообразно лексикону летящей чайки, под стать себе самой: Одетте с низковатыми ягодицами. Она идет путем сравнения, оскорбительно — служанка, что предчувствует разжалование. Сколько стрел попало в Габриэль — светского святого Себастьяна! Она нередко осознает собственные недостатки, а недостатки Габриэля могут быть только ее, даже если его триумф лишь наполовину принадлежит ей. Она полагала, что выходит у него из паха вооруженная, готовая к поединку, ведь Юпитер слаб и распутен. Она приближается к нему вплотную в мучительной братской несостоятельности.
Когда включает свет, глаза у нее припухшие, точно после кошмара. Она зарекается встречаться с Одеттой. Пусть Одетта идет к этому жеребцу. Но за ней последуют другие: Сесиль, Франсин, Арлетт, Коко, Катлин, Анхель Кайдо, Маргарита… Допросы позволят Одетте досконально изучить двойственность слова «конфуз». Не важно, кто, наобум — например, Сесиль. Свет может быть оранжевым, если сейчас лето. Нет, синим — зима. Тогда потолок и простыни будут аспидными в надвигающихся сумерках. Неподвижная сцена — фотография, на которой коричневая мебель становится антрацитовой, серой, как ночь, а кожа тронута этим черным, низким светом. Там все еще можно выделить миг, вырезать изображение, сделать из него картину некой жестокости, — слишком сильно сказано, — скорее уж, суровости, что хотела бы скрыть собственное имя, выкрикнутое в черно-серой комнате: черной, как ночь, и серой, как зеркало.
Подобно всем модницам, Сесиль завела себе третьего или четвертого любовника — третьего и четвертого, живет в его семье и когда-нибудь выйдет замуж. По сравнению с Сесиль, что расхваливает его с пылом зазывалы, жаждущего сбыть товар, Габриэль кажется гениальным блудодеем, музыкально одаренным Геркулесом, фигурной мишенью, еще более ненадежной, чем несостоятельность. Габриэль краснеет и волнуется Лишь ослепление бурными порывами могло вынудить Габриэля заводить столь недостойные его романы, думает она и в то же время признает за ним верховную власть, избавляющую от выбора и ограничений.
Она наблюдает за Сесиль сквозь черноту комнаты: вытянутый белый торс, живот цвета луны и руно — темное, как ночь. Невидимое лоно Сесиль становится еще осязаемей, его замысловатый рисунок преследует Габриэль, которая рисует его указательным пальцем на ладони, выводит, как слепец — воображаемый эстамп, как слепой соглядатай иного плана, иного измерения: его серебристые глаза расшифровывают сладострастие зеркала без амальгамы, внезапно озаренного ртутным светом. Габриэль Одетты и Габриэль Сесиль чередуются на вращающейся сцене. Прибывают или еще прибудут Габриэли Анхель Кайдо, Франсин, Коко, Катлин, Маргарита, занимая место предыдущего, дублируя его, умножая. Каждая деталь возникает из него самого. Прямолинейность хорошо продуманного рисунка, вечно возобновляемое каприччо — разнообразное, детально проработанное. Суровость четких линий, легких теней, маньеризм композиции, который заменяет фотографическая точность комнаты. Габриэль видит, но ничего не слышит. Конечно, она могла бы слышать, ведь совокупная энергия изолированной системы пребывает неизменной. А ведь она — изолированная система, создающая себе новые правила, новые образцы, а также исключения. Она решает чаще встречаться с Сесиль. С Сесиль и теми, что появятся позже. Неискреннее намерение и скрытый умысел. Ведь она любит девушек. Как стервятник — глаза. — Ты спрашиваешь о том, о чем не рассказывают. Говорить об этом — неприлично. Как будто мало того, чем мы занимаемся! Ты хоть отдаленно представляешь себе наше положение? Если б он узнал!.. В конце концов… Твоя порочность — от него. Он как женщина: я хочу сказать, для него это игра — игра, которую он не спешит завершить и никогда не завершает. Порой кажется, будто это его не касается и он делает это просто из любопытства — как ты из порочности. Один раз он хотел повести меня в бордель. Возможно, просто посмотреть, а возможно, и поучаствовать в групповухе. Не знаю, но думаю — просто посмотреть. Я отказалась. Я отказывала ему во многом, в том числе — противоестественном. Он сложный человек. Иногда заставляет меня читать вслух. Если только верить всему, что говорят! Да, он любит сложные трюки, игры. Как и ты, вредина, ведь ты хотела в шутку поставить мне клизму. Ты подражаешь ему, чтоб быть похожим на него! Каков отец, такова и дочь. Я не верю ни тебе, ни ему. У вас извращенное воображение, вы играете с вещами и людьми, как дети, которым по тысяче лет, как брат и сестра, как… Нет, я больше не буду продолжать ваши порочные игры, ваши игры. Ну вот, порвала чулки…