– Шутить вздумал? Молебен дома отслужу, авось рассосется. Эва, сколько на одну женщину наворочено. Митрий!
Денщик тут как тут. Человек казенный. На барина смотрит: как, мол, прикажете?
– Что ж, закладывай. Действительно, странно что-то одно к другому приторочено.
Митрий за вещи, старушка за Кушку, – ротмистр на ходу ее в плечо чмокнул. Катись горошком!
* * *
Гитары бренчат, стаканы звенят, полон дом гостей, – праздник у ротмистра. За вороного жеребца пили, за ветер, который у скоропроходящего батюшки табак из табакерки выдул, за голландской работы собачку Кушку. Дивятся некоторые, руками разводят. Как все, мол, ладно вышло: сама себя пензенская мамаша легким одуванчиком вышибла. Головы ломают, случаи разные рассказывают, один другого мудренее.
У кого петух в усадьбе все головой тряс, пока воры кладовую не взломали. Тогда и прекратил. Цыганке одной мышь попала за пазуху, – недели не прошло, струна на гитаре лопнула, да ее по глазу. А у свояченицы городского головы родинка была мышастая на том месте, что самой не видно, – к добру это… Вот она пятьдесят тысяч, как одну копеечку, и выиграла на свой внутренний билет. Поди ж…
Командир только головой вертит: бабьи побрехушки… Глянул он невзначай на денщика, – стоит стаканы вытирает, глаза щелками лучатся, вот так к ушам и тянется. Как есть лиса в драгунской форме.
– Поди-ка, Митька, сюда, поди! Ты что ж это в тряпочку пофыркиваешь? Уж не ты ли, хлюст, тут волшебствами этими жеребячими занимался?…
Молчит Митрий, глаза пучит.
– Говори, черт, не бойся. Я сегодня добрый. Почему Кушка с тобой на улицу гулять не шел? Ась?
– Обидно уж больно, ваше высокоблагородие. Командир полка встренется, во фронт стать надо… А тут мопса у тебя на шпоре сидит. Опять же куфарки задразнят.
– Ты тут не таранти! Гни так, чтобы гнулось, а не так, чтобы лопнуло…
– Так точно! Каблуки я нашатырной водкой натер. Чуть энтого Кушку к каблуку на ремешке притянешь, так он на задок и садится, голосом голосит. Ни одна собачка не вытерпит.
– А жеребец почему ржал? Соли ты ему на хвост посыпал?
– Потому, ваше скородие, забрало меня дюже. Командир в доме один, а тут они, на нас верхом семши, сахарницу стали запирать!…
– Ты про сахарницу брось. Говори да откусывай!
– Да как же ему не ржать, ежели в полночь вестовой корнета Пафнутьева по уговору кобылу их благородия к нашей конюшне к самой отдушине подвел.
– Шпингалет ты, я вижу… А батюшку ты как же ей подсунул?
– Никак нет! Дарья-куфарка отца дьякона подрясник с веревки сняла, – проветривался он. Шляпу ихнюю нахлобучила, бороду мы, извините, из вашей заячьей рукавицы приладили. И того… чертыхнулась Дарья… действительно. Голос у ее толстый!
Гости кольцом стянулись, смеются. Командир глазами поблескивает. Не нагорит, значит.
– А с собачкой чего проще. Я округ барыниной спальни над плинтусом внизу по стенкам балалаечную струнку приспособил, коробок от ваксы к ей подвесил. За веревку дернешь, коробок тихим манером и дзыкнет, с которой стороны требуется. Цельный день Кушку на конюшне репертил, пока он выть не стал под энту музыку. Собачка музыкальная. Только, ваше скородие, прошу прощения – промашку я дал спервоначалу: на север, это точно выть бы не следовало. Неудобно-с вышло.
Гости аж присядают, до того им понравилось. Налил командир полную стопку рома, поднес Митрию.
– Пей, бес! На этот раз прощаю. Вот только мамашу огорчил уж очень, сна ее надолго теперь лишил. Шутка ли сказать, приметы какие к ней прикручены…
– Никак нет! Не извольте беспокоиться: потолок и пожар при нас останутся. А насчет черной оспы я им средствие на вокзале дал: ежели они мозоль с кушкиной пятки вырежут и в полночь его натощак съедят, никакая их воспа не возьмет…
Зареготали гости. Командир в ус ухмыльнулся:
– И что ж, поверила?
– Так точно! Полтинничек на чай дали-с. Ужли нашему орловскому способу ихней пензенской приметы не перешибить?
Кому за махоркой идти
Послал в летнее время фельдфебель трех солдатиков учебную команду белить. «Захватите, ребята, хлебца да сала. До вечера, поди, не управитесь, так чтобы в лагерь зря не трепаться, там и заночуете. А к завтрему в обед и вернитесь!».
Ну что ж! Спешить некуда: свистят да белят, да цыгарки крутят. К вечеру, почитай, всю работу справили, один потолок да сени на утреннюю закуску остались. Пошабашили они, лампочку засветили. Сенники в уголке разложили, – прямо как на даче расположились. Начальства тебе никакого, звезда в окне горит, сало на зубах хрустит, – полное удовольствие.
Подзакусили они, подзаправились. Спать не хочется, – соловей над гимнастикой со двора так и заливается, прохлада из сеней волной прет. Порылись они в кисетах-карманах, самое время закурить, – ан табаку ни крошки!…
Вот один солдатик и говорит:
– Что ж, голуби, обмишулились мы, соломки из тюфяка не покуришь… Без хлеба обойдешься, без табаку – душа горит. Придется нам в город в лавку идти, час еще не поздний.
Второй ему свой резон выставляет:
– На кой ляд всем троим две версты туды-сюды драть. Мало-ль мы на службе маршируем?… Давайте на узелки тянуть, – кому выйдет, тот и смотается.
А третий, рябой, свой план представляет:
– Время терпит. Узелки, братцы, вещь пустая. Давайте-ка лучше сказки врать. Кто с брехни собьется, на настоящую правду свернет, тому и идти…
На том и порешили.
* * *
Умостились они на сенниках, сапоги сняли, ножки подвернули, первый солдатик и завел:
– В некотором полку, в некоторой роте служил солдат Пирожков, из себя бравый, глаз лукавый, румянец – малина со сливками. Служил справно, – все приемы так и отхватывал, винтовка в руках пташкой, честь отдавал лихо, – аж ротный кряхтел… Однако ж, был у него стручок: чуть в город его уволят, так он к бабьей нации и лип, как шмель к патоке. Даже до чрезвычайности!… Не перебивайте-ка, братцы, спервоначалу будто и правда обозначается, а сейчас чистая брехня и пойдет… Встретился Пирожков как-то на гулянке в городской роще с девицей одной завлекательной, – поведения не то чтобы легкого, не то чтобы тяжелого, середка на половинке. Сели они на травке, – цветок сбоку к земле клонится, девушка к цветку, Пирожков к девушке, – подмышку ее зажал, аж в нутре у нее хрустнуло. Однако ж, не на ангела напал, – вывернулась рыбкой, да как двинет локтем под жабры, – так Пирожков и ёкнул.
– Что ж, – говорит солдат, – ужели тебя, девушку, в невинном виде и поцеловать нельзя?
А она, известно, осерчавши, потому что блузка у нее от солдатского усердия лопнула, сатин по шесть гривен аршин:
– Тогда, – говорит, меня поцелуешь, когда командир полка перед тобой во фронт станет!
Да с тем юбку в зубки, в кусты и улетела…
Вертается солдат в роту, – дюже его задело… То да се, занятия начались, дошло до отдания чести, да как во фронт становиться… Новобранцев отдельно жучат, – кто ногу не доносит, кто к козырьку лапу раскорякой тянет, – одновременности темпа не достигают. А старослужащие ничего: хлоп-хлоп, один за другим так и щелкают.
Дошло до Пирожкова, – экая срамота. Лихой солдат, а тут, как гусь, ногу везет, ладонь в разнобой заносит, дистанции до начальника не соблюдает, хочь брось. А потом и совсем стал, – ни туда, ни сюда, как свинья поперек обоза. Взводный рычит, фельдфебель гремит. Ротный на шум из канцелярии вышел: что такое? Понять ничего не может: был Пирожков, да скапутился. Хочь под ружье его ставь, хочь шкварки из него топи, – ничего не выходит. Прямо, как мутный барбос…
Фельдфебель тут к ротному подскочил, на ухо докладывает:
– Образцовый солдат был, ваше высокородие… Чистая беда! Придется его, видно, в комиссию послать, видно, у него мозговая косточка заскочила. Подумал ротный, в усы подышал: