С беспощадной иронией отзывается Лист об артистах, «завсегдатаях» этого уродливого «высшего света», – тщеславных, угодливых, потерявших «гордость и терпение».
С подлинным пафосом говорит Лист об унизительном положении искусства в буржуазном обществе:
«Искусство, высокое искусство, стынет в гостиных, обтянутых красным шелком, теряет сознание в светло-желтых или жемчужноголубых салонах. Всякий истинный художник чувствует это, хотя не все умеют отдать себе в этом отчет».
Приговор Листа беспощаден. «Мир салонов» душит искусство; люди «высшего света», так называемая «малая публика», не являются подлинными ценителями искусства; они не в состоянии уследить «за мыслью артиста, за полетом фантазии поэта»; они «их беспощадно и бессовестно эксплуатируют ради развлечения, хвастовства и тщеславия». Лист прямо, не в бровь, а в глаз, говорит: «Выскочки, которые спешат оплатить исполнение своих тщеславных прихотей, измеряя свое достоинство количеством выбрасываемых денег, напрасно слушают во все уши и смотрят во все глаза, – им не понять ни высокой поэзии, ни высокого искусства».
В этой связи Лист ставит вопрос о так называемом «аристократизме» Шопена. Он признает, конечно, что в силу особенностей своего исполнительского дарования Шопен не мог сразу «поразить массу», что он «брал с собою» в высшие сферы искусства «только избранных друзей». Но вместе с тем Лист решительно возражает против слишком поспешных, ложных представлений об аристократических вкусах Шопена и об аристократических тенденциях его искусства. Он говорит, что Шопену в действительности была нужна не удушающая тепличная атмосфера салонов, а широкое признание, что, боясь «большой публики», он в то же время всеми силами к ней тянулся, «нуждался в ней».
«Зачем скрывать? – писал Лист. – Если Шопен страдал, не принимая участия в публичных торжественных турнирах, где триумфатор награждается народными овациями, если он испытывал угнетенное состояние, видя себя как бы вне круга, – так это потому, что он не слишком рассчитывал на то, чем обладал, и не мог легко обойтись без того, чего ему недоставало.
«Робея перед „большой публикой“, он – видел прекрасно, что она, относясь серьезно к своему суждению, заставляла и других с ним согласиться, тогда как „малая публика“ – мир салонов – является судьей, начинающим с того, что не признает собственного авторитета: сегодня там курят фимиам, завтра отрекаются от своих богов…
«Эта хваленая „малая публика“ может в один прекрасный день создать успех; однако этот успех, пусть даже головокружительный, на деле длится столько же, как восхитительное опьянение от пенистого кашемирского вина из лепестков розы и гвоздики. Этот успех эфемерен, слаб, непрочен, нереален, ежечасно готов испариться, так как часто неизвестно, на чем он основан. Напротив, широкая публика, тоже часто не отдающая себе отчета, почему и чем она восхищена, потрясена, наэлектризована, попросту захвачена, – она включает в себя по крайней мере «знатоков», которые знают, что творят и почему именно так говорят…
«Шопен, повидимому, много раз спрашивал себя не без потаенной досады: насколько избранное общество салонов может своими скупыми аплодисментами возместить массы… Кто умел читать на его лице, мог догадаться, сколько раз Шопен замечал, как среди этих красивых господ, завитых и напомаженных, среди прекрасных этих дам, декольтированных и надушенных, никто его не понимает. Еще меньше он был уверен в том, что те немногие, кто его понимал, понимали хорошо.
«Следствием этого была неудовлетворенность, недостаточно ясная, быть может, для него самого, по крайней мере в отношении ее подлинного источника, однако тайно его снедавшая».
Не ясно ли, насколько проницателен был Лист, ставя вопрос о Шопене именно таким образом, насколько больше и глубже понимал он Шопена, чем многие другие современники.[251] Ведь даже Ж. Санд, близко знавшая и любившая Шопена, была не свободна от ложных представлений о Шопене.
Правда, Лист почему-то считает нужным прибегнуть к авторитету «просвещенных патрициев»: «…художник, – говорит он, – выиграл бы больше всего, вращаясь в обществе „просвещенных патрициев“. Он даже цитирует R этой связи реакционного философа и политического деятеля де Местра, сказавшего как-то: „Прекрасное – это то, что нравится просвещенному патрицию!“ Но, к чести Листа, сразу же после этого тезиса он дает и антитезис, „…за редким исключением артист меньше выигрывает, чем теряет, если пристрастится к обществу современной знати“. Лист считает невозможным умолчать о разлагающем, развращающем влиянии знати на артиста, об эксплуатации его таланта „на верхах и низах аристократической лестницы“. Он решительно выступает против „эгоистического самодовольства“, „гнусного потакания очередной злобе дня, изящному пороку, модной безнравственности, царящей деморализации“.
Недоумение и сомнение вызывают туманные рассуждения Листа об искусстве, как о какой-то самодовлеющей стихии, как об одном из проявлений «вечной красоты», мысли о постижении добра через красоту и т. п. Современный читатель без большого труда разберется в этих наивных, устаревших суждениях и. отбросив идеалистическую оболочку, сможет оценить их реалистическое зерно – стремление к высокому искусству.
В конце главы «Виртуозность Шопена» Лист помещает описание одного вечера у Шопена, которое не раз вызывало нарекания со стороны самых разных лиц. Конечно, в описание этого вечера Лист кое-что внес от себя; быть может, он даже соединил в одно целое цепь своих разрозненных воспоминаний. И, пожалуй, можно согласиться с биографом Шопена Ф. Никсом, который говорит, что здесь у Листа много «поэтической вольности». Но нельзя подвергать сомнению все, что содержится в этом эпизоде: вечер у Шопена не был только плодом литературной фантазии. Когда Ж– д'Ортиг, одним из первых прочитавший рукопись книги, попробовал возразить Листу и усомниться в правдивости описания вечера, Лист решительно ему возражал и совершенно ясно мотивировал помещение этого эпизода в книге:
«Что касается моего шопеновского вечера, – писал Лист д'Ортигу, – то я не хочу от него отказываться. Он вовсе не придуман, а в действительности имел место, в два приема… с персонажами, которых я попытался охарактеризовать по-своему. И я полагаю, что такие подробности придутся по вкусу публике, для которой и предназначается сочинение подобного рода; публика эта состоит не из обычных читателей журналов и не из тех, кто вдумчиво читает книги, а представляет собой нечто среднее между тем и другим…»[252]
В главе «Личность Шопена» Лист достигает еще большей глубины» характеристике творческого облика Шопена. Эш, несомненно, вершина книги, и не случайно именно данная глава не раз публиковалась отдельно – в журналах и специальных оттисках. В ней. правда, содержится немало ошибочных идеалистических рассуждений о «божественной сущности» искусства, о «вечно прекрасном» и т. и. Больше того: Лист здесь пишет, что «искусство сильнее художника», что «его типы и герои живут жизнью, не зависящей от его нерешительной воли, так как представляют собою одно из проявлений вечной красоты».
Но наряду с этим Листом великолепно обрисована личность Шопена. До сих пор во многих деталях эта характеристика остается непревзойденной. Превосходно очерчен внешний облик Шопена; метко подмечен глубокий контраст между внутренней страстностью, могучей стихийной силой вдохновения и внешней сдержанностью, физической слабостью, замкнутостью. Очень правильно замечание, что Шопен был натурой глубоко цельной, что он «не разменивал жизни на частности, неясные и несущественные», и вообще был человеком благородным, бескорыстным, обладавшим тонким чувством.
В то же время Шопен не уклонялся от «всяких связей, отношений, от всякой дружбы, которая пожелала бы увлечь его за собой и затянуть в более шумные и беспокойные сферы». У него были обширные знакомства не только среди своих соотечественников, но и в парижском художественном мире. Упомянем, например, Ж. Санд, Гейне, Делакруа, Берлиоза, Полину Виардо, Мейерсера и, наконец, самого Листа.