Ее навещали во время сна «неведомые друзья», пришедшие на помощь, «когда ее, захваченную бедой на пустынном берегу, стремительная река несла в перегруженной лодке, на которой она пустилась к этим неведомым берегам в страну химер, где реальная жизнь кажется полузабытым сном для тех, кто с детства увлекается большими перламутровыми раковинами, на которые садятся, чтобы достигнуть островов, где все прекрасны и юны… мужчины и женщины в венках из цветов, с распущенными волосами… с чашами и арфами причудливой формы… с песнями и голосами не от мира сего… любят друг друга одинаково небесной любовью… Где душистые фонтаны падают в бассейны из серебра… где голубые розы растут в китайских вазах… где открываются чарующие виды… где ходят без обуви по ровному мху, как по бархатным коврам… где бегают, поют, рассыпаясь по благоухающим кустам…»[172]
Она прекрасно знала этих «неведомых друзей», увидев которых, «она не могла об этом вспомнить без сердцебиения в течение целого дня…» Она была одной из посвященных в этом мире гофмановских сказок, она, заметившая неуловимые улыбки на портретах умерших;[173] она, увидевшая на некоторых головах ореол из солнечных лучей, спускавшихся сверху через готическое окно, подобно руке божества, сияющей и неосязаемой, окруженной атомными вихрями; она, признавшая в этих блистательных явлениях, облеченных в золото, – пурпур и блеск заходящего солнца. В царстве фантазии не было мифа, тайной которого она бы не владела.
Поэтому ей любопытно было познакомиться с тем, кто мчался, как на крыльях, «в эти края, недоступные описанию, но которые должны ведь существовать на земле или на одной из тех планет, свет которых так приятно созерцать в роще, когда зайдет луна…»[174] Она хотела увидеть своими собственными глазами того, кто, узнав эти края, не захотел их больше покидать и вновь вернуться своим сердцем и воображением к этому миру, столь похожему на берега Финляндии, где можно избежать топи и грязной тины, лишь взобравшись на голый гранит одиноких утесов. "Устав от тяжелого сновидения, которое она назвала Лелией, устав мечтать о грандиозном невозможном, творимом из материального и земного, она стремилась к встрече с этим артистом, влюбленным в невозможное бесплотное, заоблачное, граничащее с надзвездными краями!
Однако, увы! если эти края свободны от миазмов нашей атмосферы, они вовсе не лишены наших безутешных печалей. Тот, кто переносится сюда, видит зажигающиеся солнца, но видит также, как другие гаснут. Благороднейшие светила самых блестящих созвездий исчезают одно за другим. Звезды падают, как капли светящейся росы, в непостижимую зияющую бездну небытия, и воображение, созерцая эти эфирные степи, эти синие пустыни с блуждающими и обреченными на смерть оазисами, привыкает к меланхолии, которую не может прервать ни энтузиазм, ни восхищение. Душа поглощает эти картины, впитывает их, не приходя от этого в волнение, подобно дремлющим видам озера, отражающим на своей поверхности кайму берегов и всякое движение, не пробуждаясь от своего оцепенения. – «Эта меланхолия ослабляет самое живое, кипучее счастье утомительностью напряжения, испытываемого душой за пределами обычного своего пребывания… Она в первый раз дает почувствовать всю недостаточность человеческого слова тем, кто его так изучил и так прекрасно его использовал… Она уводит далеко от всяких активных, так сказать, воинствующих инстинктов и заставляет странствовать в пространствах, теряться в бесконечности, в рискованных скитаниях под облаками… где уже нельзя заметить, как земля прекрасна, так как видно только небо, где на действительность нельзя уже смотреть, испытывая поэтическое чувство автора „Веверлея“,[175] идеализируя самую поэзию, приходится населять бесконечность собственными созданиями на манер Манфреда».[176]
Предчувствовала ли заранее Ж. Санд эту несказанную меланхолию, эту неподатливую волю, эту требовательную исключительность, лежащую в основе созерцательных наклонностей, овладевающую воображением, находящую удовольствие в мечтах, несбыточных в среде, где пребывают такие существа?[177] Предвидела ли она форму, которую принимают их глубочайшие привязанности, то полное самозабвение, которое у них является синонимом любви? Надо хотя бы в некоторых отношениях быть скрытными на их манер, чтобы с самого начала понять тайну этих сосредоточенных характеров, вдруг замыкающихся в себе, подобно некоторым растениям, свертывающим свои листья от малейшего дуновения неприятного северного ветра и раскрывающим их только под живительными лучами солнца. О подобных натурах говорят, что они богаты своей исключительностью, в противоположность тем, которые богаты своим избытком. «Если они встречаются и сближаются, они не могут слиться друг с другом», добавляет автор, которого мы цитируем: «одна из них должна уничтожить другую и оставить только прах!» Ах! эти натуры похожи на натуру хрупкого музыканта, жизнь которого мы вспоминаем; они гибнут, уничтожая самих себя, не желая и не в силах жить иначе, как только жизнью, согласной с требованиями их идеала.
Ж. САНД (1837) Рисунок Л. Каламатты
Шопен, казалось, боялся этой женщины, стоящей выше прочих женщин, говорившей, как дельфийская жрица, многое, о чем другие не умели говорить. Он избегал и медлил с ней знакомиться. Ж. Санд не знала, по чарующему простодушию, бывшему одним из благороднейших и привлекательнейших ее свойств, не догадывалась об этой боязни сильфа. Она пришла к нему и своим видом тотчас рассеяла все предубеждения против женщин-писательниц, которые перед тем он упрямо питал.
Осенью 1838 года[178] Шопен перенес тяжелый приступ болезни, отнявшей у него почти половину жизненных сил. Тревожные симптомы заставили его отправиться на юг, чтобы избежать суровой зимы. Ж. Санд, всегда внимательная и участливая к болезням своих друзей, не хотела, чтобы он уезжал один, когда состояние его здоровья требовало усиленных забот. Она решила сопровождать его. Решено было отправиться на Балеарские острова, где морской воздух, целебный для легочных больных, и постоянно теплый климат. Положение Шопена, когда он выехал, вселяло такие опасения, что в гостиницах, где приходилось останавливаться всего на несколько дней, неоднократно требовали оплаты за кровати и матрацы, служившие ему: их немедленно сжигали, опасаясь, что в его болезни настал период., когда она становится легко заразительной для других. Видя его слабость при отъезде, его друзья думали, что вряд ли он вернется. И все-таки! Хотя он перенес продолжительную и тяжелую болезнь на острове Майорке, где прожил шесть месяцев, с прекрасной осени до великолепной весны, его здоровье, казалось, достаточно восстановилось на несколько лет.
Один ли климат вновь призвал его к жизни? Не привязало ли его к жизни высшее ее очарование? Не потому ли, может быть, остался он в живых, что захотел жить? Ибо кто знает, где границы власти нашей воли над нашим телом? Кто знает, какой внутренний бальзам она может выделить, чтобы предохранить его от разрушения, какую силу может она вдохнуть в расслабленные органы! Кто знает, наконец, где кончается власть души над материей? Кто может сказать, насколько наше воображение управляет нашими ощущениями, удваивает их силы или ускоряет их угасание, длительным упорным воздействием, или вдруг объединяя забытые силы и концентрируя их в один исключительный момент? Когда весь пучок солнечных лучей соединяется в фокусе кристалла, этот хрупкий фокус не зажигает ли пламя небесного происхождения?