9
«Ахиллес» шел в одиночестве.
Рикорд направился в критские воды наперехват турецким кораблям; турки, по слухам, готовились перебросить подкрепления из подвластного им Египта.
«Ахиллес» держал в Арголидский залив: бриг Матюшкина поступал в распоряжение президента Каподистрия.
Первым клочком феческой земли был мыс Матапан. Его скалы резко обрисовывались в прозрачном воздухе. В каменьях, увенчанных пеной, бесился прибой. Обыкновенное и привычное Федору зрелище: прибой и камни. Но то были камни Греции. «Борись за свободу, где можешь…»
Ветер дул средний. У входа в Элафонисский пролив рухнул дождь. Бриг проскочил, дождь остался за кормой; видно было, как дождевые полосы, подсвеченные солнцем, падали на воду. Обойдя мыс Малея, «Ахиллес» взял мористое и стал подниматься к северу. Выше тридцать седьмой параллели начался Арголидский залив; пройдя неподалеку от острова Платия и лавируя под малыми парусами, бриг показался у Навплиона.
Навплион – башни, дома, обрывы, рощи – виделся дважды: подлинный и отраженный зеркалом вод. Над замком развевалось бело-голубое знамя с птицей Феникс – символом возрождающейся Греции…
У человека, который поджидал русского офицера на пристани, была одна рука и два пистолета за поясом. Он снял вязаную шапочку:
– Кивернитес ждет вас.
Кивернитес – означало кормчий. Кормчим греки называли Каподистрия. Однорукий Кокони служил у него ординарцем.
Мелкие камешки сухо постукивали под ногами. Переходя из улочки в улочку, они поднимались по выщербленным ступеням. Каменные дома, каменные ограды. Из дерева разве что решетки на окнах. Усатые греки в широченных шароварах здоровались с Кокони и кланялись Федору, признавая в нем русского. Кошки грелись у порогов. Пахло оливковым маслом, рыбой. Старухи в монашеских платках выглядывали из дворов
Дом президента отличался от других домов Навплиона, пожалуй, лишь тем, что во дворе, усыпанном галькой, расхаживала стража – дюжина рослых солдат в полинявших мундирах.
Каподистрия принял командира брига в большой светлой комнате; в комнате были столы, заваленные рукописями, кресла, книжные шкафы. Федор отдал президенту пакет от адмирала Рикорда и внимательно посмотрел на Каподистрия. У графа были седые волосы и совсем еще черные брови, узкое свежее лицо и высокий, в морщинах лоб.
– Ах вот оно что! – Каподистрия, читая письмо Рикорда, улыбнулся. – Так вы из лицейских?
– Да, господин президент.
– Прошу покорно, зовите меня Иван Антонович. – Он отложил письмо. – Это напомнит мне Петербург, моих тамошних друзей.
– Слушаюсь, Иван Антонович.
– Ну, вот, так-то лучше. Стало быть, лицейский? Очень рад! Я некогда был короток с Энгельгардтом, директором вашим. Почтеннейший человек. Как он? А что Пушкин? Сверчок… Так, кажется, звали его в дружеском кругу? Я ведь, грешный, причастен был несколько к литературной братии…
Федор заранее был расположен к Каподистрия, но когда он так живо и сердечно заговорил о Лицее, о Пушкине, Федор почувствовал к нему нечто большее, чем простое расположение, и, улыбаясь, начал рассказывать, что Егор Антонович все тот же, одевается по старинной, осьмнадцатого столетия, моде, бодр и деятелен, живет на Васильевском острове; что Пушкина видывал не раз и что Пушкин просился на театр военных действий против турок (Каподистрия покачал головой), но государь наотрез отказал, и Пушкин от огорчения заболел, и что ему, Матюшкину, посчастливилось прочесть «Бориса Годунова»…
– Да, Россия обрела в нем своего Байрона… Ну-с, а что поделывает мой прежний сослуживец, милейший Горчаков? Он ведь тоже вашего выпуска?
Князь Горчаков, дипломат, «баловень фортуны», был однокашником Федора, но Федор недолюбливал князя и встреч с ним не искал; видались они лишь раз, после сибирского путешествия, в Петербурге, да и то мимолетно, и встреча вышла холодная.
– Блестящий молодой человек, – заметил президент. – Далеко пойдет, далеко.
– У нас, Иван Антонович, блестящими молодыми людьми пруд пруди. А вот честных и дельных мало. Были, но… – Федор осекся.
– Происшествие четырнадцатого декабря? – Темные брови Каподистрия вопросительно приподнялись. – Ужасное происшествие. Молодые люди жестоко заблуждались. Я изучал историю революций голландской, американской, французской. И даже трактат написал. Есть страны, мой друг, еще не созревшие для конституционных установлений…
– Греция в их числе? – спросил Федор резко, спохватился и добавил мягче: – Простите, но мы так разговорились, что я счел возможным…
– Нет-нет, отчего же…
– Видите ли, господин президент… Вы позволите мне быть откровенным?
– Я никогда и ничего так не желаю, как откровенности. Однако… – он улыбнулся, – почему же опять «господин президент»?
«И чего это я так распахнулся?» – оторопел Федор. Ему стало досадно на свою столь быструю откровенность.
– Видите ли, – сказал он, – я, натурально, еще не знаком с положением страны, вверенной вашему правлению… И потому, разумеется, не смею досаждать вам… Но… но если вы позволите, мы могли бы продолжить наш разговор, когда я несколько осмотрюсь. Если, конечно, вы сочтете это возможным…
– Непременно продолжим, Федор Федорович, – любезно согласился президент. Он секунду помолчал и сказал по-прежнему доброжелательно и спокойно: – Вам и команде следует отдохнуть. Рассчитывайте на неделю dolce far niente[5]. Где вы полагаете остановиться?
– На корабле.
– Воля ваша, но – вот мой дом.
Федор поблагодарил.
Возвращаясь на бриг, он хмуро покусывал ус. «Доколе, господи? Молчи, таись! Вечная оглядка. Экое подлое рабство! Там, дома, в России, молчи, таись, цепеней. Здесь тоже. Граф может… конечно, может!.. Отпишет в Петербург: прислали, дескать, потаенного бунтовщика…»
10
Миновал недельный отдых, а Каподистрия все еще не отправлял Матюшкина в плавание. Президент дожидался курьера из итальянского города Анконы, но курьера не было, и Федор переехал с брига в маленькую гостиницу на площади Трех Адмиралов.
Возвращаясь от Каподистрия, он садился у окна, зажигал свечу, писал длинные письма Оксиньке.
Окно выходило в садик, обнесенный низкой каменной стеной. Посреди высился кипарис, такой рослый и широкий, что, казалось, темной громадой своей рассекал надвое небосклон, усеянный звездами. Были в саду и оливковые деревья, сухие, искривленные, словно тощие грешники, корчащиеся в невидимом адском пламени. Струилась вода и, всплескивая, наполняла бассейн, на краю которого с кувшином в руке возлежал пузатый сатир.
Хорошо было в эти ночные часы, когда камни, остывая, источали древнее тепло, когда звенела в бассейне вода, а богатырь-кипарис стоял неподвижно, развалив надвое ясное звездное небо. Хорошо было писать в эти ночные часы длинные письма, полные тех милых глупостей, которые имеют цену лишь для влюбленных. Наверху просыпался внук хозяина гостиницы; мать, баюкая его, напевала колыбельную:
Жил-был старый дедка,
С ним горластый Петька,
Что певал на зорьке,
Подымая дедку.
Но пришла лисица
И загрызла Петьку,
Что певал на зорьке,
Подымая дедку.
Но явился псина
И загрыз лисицу…
Федор курил и слушал сонный голос гречанки. В одну из таких ночей его вызвал президент. Каподистрия был бледен: на юге Пелопоннеса начался мятеж; мятеж поднял правитель области Мавромихали.
– Он не меня предал, – взволнованно говорил Каподистрия. – Не меня, но Грецию! Он хочет поднять на Грецию… Кого же?! Спартанцев! Изменник… Вероломный старик… Нет, он не позабыл, оказывается, почестей и денег Константинополя. Что? Да-да, был правителем Майны еще при турках… Я поверил, что будет служить новой Греции. Двое сыновей погибли за нее. И я оставил его правителем. Я посылал ему ежегодно двести тысяч пиастров. И вот он поднимает бунт, творит разбой, грабит казначейства. Смотрите, мне пишут члены народной думы: большинство спартанцев за правительство…