— Михако, ты? Зачем? — беззвучно спрашивала я, пугаясь своих смутных догадок, в предчувствии чего-то страшного, неизбежного, рокового.
Михако взглядом отыскал меня среди гостей, окружавших обезумевшего от горя наиба, и, подскакав ко мне, проговорил, задыхаясь:
— Княжна-голубушка… Домой собирайся, скорее! Скорее!.. Батоно-князь болен… Очень болен… Торопись, княжна!.. Торопись, родная!
— Болен! — я не узнала в этом вопле своего голоса…
Вмиг неудачная джигитовка, появление Керима, похищение Гуль-Гуль, — все было забыто. Ужасный роковой призрак заслонил предо мной весь огромный мир.
— Отец болен! Мой папа болен! О, Михако! О, дедушка Магомет! Везите меня, везите меня к нему скорее!
Глава десятая
УЖАСНАЯ ДЕЙСТВИТЕЛЬНОСТЬ
Снова потянулась бесконечная дорога — горы и небо, небо и горы… И молчаливые, как тайны, бездны со всех сторон… Но это было уже не прежнее, исполненное невыразимой прелести путешествие, какое я совершила неделю тому назад с дедушкой Магометом. Тяжелая мрачная туча нависла надо мной, все разрастаясь и разрастаясь, наваливаясь на душу свинцовой тяжестью. Предчувствие страшного, неизбежного ни на минуту не оставляло меня.
Мое тоскливое настроение передалось, видно, дедушке Магомету. С головой закутавшись в бурку, избегая разговоров, он ехал впереди нас на своем крепком, выносливом, точно из бронзы отлитом, коне. Михако был не разговорчивее дедушки. Я с трудом смогла узнать от него, что положение папы внушает серьезные опасения. Моего отца, чьей страстью было объезжать диких табунных лошадей, сбросила одна из них, и это имело опасные последствия — серьезные ранения головы и позвоночника. Я не расспрашивала Михако о подробностях несчастного случая. Ведь время все равно нельзя было повернуть вспять… Теперь мне казалось самым важным другое — возможно скорее добраться до дому, увидеть папу, испросить у него прощения, — да, именно, прощения за то, что я уехала в аул, не объяснившись с ним, не предприняв ни малейшей попытки, чтобы рассеять его недовольство мной. Я винила себя во всем — в нечаянном знакомстве с Керимом, его появлении на нашем балу… Голос растревоженной совести настойчиво и ясно говорил мне это. Я страдала, ужасно страдала. Казалось, сам Бог наказывает меня болезнью папы за мою дикость, злобу, лень и дурной характер. Раскаиваясь самым искренним образом, я давала себе тысячу обещаний исправиться, только бы… только бы отец поправился поскорее. В этом безысходном отчаянии я чувствовала себя ребенком, жалким маленьким ребенком… Что это была за мука! Что за мука! Я никогда не забуду ее!
Был вечер, когда мы доехали до Гори. Солнце заходило, заливая окрестности своим нежным пурпуром. Усталая, измученная переживаниями и тяжелой дорогой, я еле держалась на ногах, когда Михако помог мне сойти с лошади. Однако мне достало сил, чтобы бегом пуститься к крыльцу по чинаровой аллее… Странная тишина в саду и в доме поразила меня. Работницы не пели в винограднике, подвязывая ветки, голос Сандро не слышался из конюшни… Обычно, в это время в свежем вечернем воздухе звенели песни Маро — обладательницы чудесного голоса… Но не слышно было и Маро… Непривычная, подозрительная и пугающая тишина царила у нас… Кровь больно ударила в виски. В голове зазвенело… Впереди мелькнуло полосатое, хорошо знакомое платье, и белый передник.
— Батоно-князь… батоно… бедная княжна!
И Маро, закрыв лицо руками, залилась горькими, неудержимыми слезами.
Я отшатнулась от нее и бросилась к дому.
На террасе я лицом к лицу столкнулась с Людой. До этой встречи я еще могла надеяться, но сейчас, увидев осунувшуюся и постаревшую Люду, ее изможденное лицо, беспорядочно закрученные волосы, глаза, вспухшие от слез и бессонницы, я поняла весь ужас положения.
— Он болен?.. Он болен?.. Он безнадежен, Люда?.. — закричала я не своим голосом, тряся ее изо всех сил за худенькие, как у девочки, плечи.
— Бедная Нина! Бедная Нина! — прошептала она чуть слышно и закрыла лицо руками.
«К нему! Скорее к нему! — лихорадочно заторопилась я, — ухаживать за ним, облегчать его страдания, о Боже! Боже! Будь милостив к злой, гадкой девочке! Будь милостив, великий Господь!»
И я со всех ног кинулась с террасы в комнаты. Миновала столовую с ее круглым столом, гостиную, где еще так недавно гремела музыка и кружились пары, и только у двери папиной спальни с минуту помедлила, надеясь справиться с волнением, чтобы не показать папе своего беспокойства и мрачных опасений. Потом тихонько, чуть слышно приоткрыла дверь и вошла. Папа лежал против входа на своей широкой и низкой, как тахта, постели (он не признавал иного ложа с тех пор, как я помню его), с закрытыми глазами, со сложенными на груди руками. Он, по-видимому, спал.
«Слава Богу! — подумала я с облегчением, — сон подкрепит его… Больным необходимо спать как можно больше».
Но как он изменился, как изменился бедный отец!
Это исхудавшее страдальческое лицо, эти запекшиеся, синие губы, этот восковой лоб, эти спутанные в беспорядке седые кудри — я едва узнавала их.
Острая жалость пронзила сердце. Стоя у изголовья неподвижно лежащего отца, испытывая непосильную муку жалости, сострадания и раскаяния, я шептала мысленно те самые слова, которые не сумела сказать накануне нашей разлуки:
— Милый папа! Дорогой мой! Бедный! Ненаглядный! Я люблю тебя… Я люблю тебя бесконечно, дорогой отец! Даю тебе слово, честное слово, сделать все возможное, исправиться, чтобы быть похожей на остальных девушек. Ты увидишь мои усилия, мои старания, папа! Ты поймешь меня! Ради тебя, ради моей любви к тебе, я постараюсь обуздать свою дикость, я пойду наперекор природе, создавшей меня горянкой. Я обещаю тебе это. Я обещаю тебе это, отец!
Осторожно я склонилась над ним, склонилась к его губам, — синим и запекшимся от страданий, ужасных физических страданий, какие пришлось испытать ему, — коснулась их и — не смогла сдержать испуганного и отчаянного вопля. Губы отца были холодны, как лед.
В ту же минуту чья-то нежная рука обняла мои плечи.
— Не тревожь его, бедная Нина, — прозвучал над моей головой голос Люды, — наш добрый отец скончался вчера.
Все закружилось перед глазами, поплыло и провалилось, наконец, в непроницаемое черное облако…
Без чувств я упала на руки Люды.
Глава одиннадцатая
НА НОВУЮ ЖИЗНЬ. ДОГАДКА
Коляска, приятно покачиваясь на мягких рессорах, быстро катила по тракту-шоссе. Час тому назад мы вышли из вагона в Тифлисе и теперь были почти у цели. Мой спутник вынул папиросу и закурил. Потом, рассеянно окинув взглядом окрестности, уронил небрежно:
— Взгляните, что за ночь, княжна!
Ночь, в самом деле, чудо как хороша! Величавы и спокойны горы, прекрасные в своем могучем великолепии. Кура то пропадает из виду, то появляется, — отливающая лунным серебром, пенистая, таинственная и седая, как волшебница кавказских сказаний. Военно-грузинская дорога осталась позади. Мы свернули в сторону и через полчаса будем на месте, — на новом месте, среди новых людей, к которым так неожиданно заблагорассудилось забросить меня капризнице судьбе.
Доуров, сидя рядом со мной в коляске, небрежно откинувшись на мягкие упругие подушки, смотрит на месяц и курит. В начале пути, всю дорогу от Гори до Тифлиса, длившуюся около двух часов, он, как любезный кавалер, старался занять меня, угощая конфетами, купленными на вокзале, и всячески соболезнуя и сочувствуя моей невосполнимой утрате.
Но я не ела конфет, односложно отвечала на все его вопросы и так недоброжелательно поглядывала из-под крепа траурной шляпы, что самоуверенному адъютанту все-таки пришлось замолчать.
Теперь, прислушиваясь лишь к грозному ропоту Куры, я могла без помех думать свою бесконечную и беспросветную думу…
С тех пор, как я упала без чувств у постели покойного отца, прошло около месяца. Что это был за месяц! Что за ужасное, мучительное время! Отца хоронили через два дня после моего возвращения из аула. Я не плакала, я не пролила ни одной слезы, когда офицеры-казаки из бригады отца вынесли из дома большой глазетовый гроб и под звуки похоронного марша понесли его на руках на горийское кладбище. Я не видела ни войск, расставленных шпалерами от нашего дома до кладбища, ни наших горийских и тифлисских знакомых в траурной процессии. Не слышала возгласов сочувствия и участия, расточаемых сердобольными друзьями.