— Честное слово! Твоя подруга ничего другим не оставляет! А ты не устаешь над ней трудиться! Не хочешь ли поиметь и мою подругу для разнообразия?
Салуа была мне отвратительна, но, как ни странно, ее слова возбуждали. Она говорила, как мужчина. В своем уголке Наджат уже расстегнула лифчик, и Дрисс ждал продолжения, член его нервно подергивался. Раскаленная лава обожгла мне матку.
Я заперлась в ванной. Прежде чем снова одеться, я посмотрела в зеркало. Там я увидела растрепанную женщину с дикими глазами. Стоя перед зеркалом, я взяла клитор двумя пальцами, раненная желанием, и ступила ногой на край ванны, колено другой ноги дрожало от силы ощущений. Клитор, напряженный до боли, пульсировал, как бешено бьющееся сердце. Пальцы мои были клейкими от смазки, пахнущей гвоздикой. Как я ни старалась, я не могла кончить. Перед глазами потемнело, я попыталась высвободить мой клитор, мою единственную гордость, из окружающих его волосков, чтобы посмотреть, на что он способен. Он не был способен ни на что! Он виднелся красный и нелепый, он требовал языка Дрисса, чтобы встать, и его члена, чтобы принести мне блаженство.
Вернувшись в гостиную, я увидела кривоватую улыбку своего мужчины. Как будто он догадался о нужде, заставившей меня выбежать из комнаты, когда за мной летели хриплые смешки. Как будто он знал, что я не получаю никакого удовольствия, если трогаю себя сама. Он жадно целовал губы Наджат, любовницы Салуа, запустив руку между ее бедер. Сама Салуа развалилась на софе. Откинувшись на подушки, она курила с деланной рассеянностью, напуская на себя дрему. Позднее, я узнала, что ее трубка наполнена гашишем, который продавал ей карлик Мефта, швейцар в ее доме.
Я перевернула пластинку Эсмахан «Имта ха таариф имта, инни бахибек инта…» Потрескивание искажало чудный голос ливанско-египетской певицы, рано погибшей в автокатастрофе. Я нарочно села рядом с Салуа, чтобы показать, что не боюсь ее, и выкурила с закрытыми глазами свою третью за вечер сигарету. Я не хотела видеть, как Дрисс дразнит соски Наджат, не хотела знать, что его палец уже проложил путь в потайной уголок. Я вздрогнула, когда ясно услышала, как он сказал: «Ты совсем сухая. Я смочу тебя слюной».
Салуа, не скрываясь, положила свою руку, тяжелую как свинец, ко мне на колено. «Нет», — сказала я, вскочив. Нет, повторяла я, шагая по бульвару Свободы к дому тети Сельмы. Нет, отвечала я своей голове, которая туманно убеждала меня, что любовь никогда не выставляет счетов и не выносит приговоров. Нет, орала я Дриссу, твердившему мне во сне, что это всего лишь игра и он не любит никого, кроме меня. Когда я проснулась, я решила, что Дрисс — это ловушка, и мне надо спастись от него. Я знала, что, если решусь стать могильщиком этой любви, мне придется также нести ее труп, блуждать сорок лет в пустыне, потом признать, побежденной, что мертвое тело, которое я тащу, — на самом деле мой собственный труп.
Хадзима, соседка по комнате
Хадзиму толкнул в мои объятия лицей. Или, скорее, пансионат, шуршащий платьицами девочек, их причудами, обычаями и ссорами. У меня дома мать никогда не носила ни юбки, ни лифчика. И я с наслаждением любовалась на эти предметы туалета. Так я спутала вещи и тела и, желая первые, без всяких угрызений совести любовалась вторыми. Молодая кожа, созревающие груди, бедра, переросшие детство и завоевывающие себе новое место под солнцем, — все это вызывало у меня безумное любопытство и некоторую зависть.
Как-то раз ночью Хадзима, самая красивая и самая дерзкая девушка в пансионате, приподняла одеяло и скользнула в мою постель.
— Согрей мне спину, — приказала она.
Я повиновалась. Слишком машинально, по мнению Хадзимы, потому что она недовольно вскрикнула:
— Осторожнее! Ты же не шерсть вычесываешь.
Я гладила ее кожу повлажневшей раскрытой ладонью. Она и правда была шелковой. Атлас ее подрагивал под моими пальцами, чувствующими каждую родинку.
— Ниже, — сказала она.
Я дошла до изгиба поясницы. Хадзима не двигалась. Потом я приподнялась на локте и заглянула в ее лицо. Она крепко спала.
Все повторилось назавтра и в следующие дни. Каждый раз она засыпала или притворялась, что спит. Однажды она вдруг повернулась и доверила мне свою едва сформировавшуюся грудь. Дрожащими пальцами я прикоснулась сначала к одной груди, потом к другой. У меня было такое чувство, словно чужая рука ласкает мои собственные груди. На следующий вечер я осмелела и скользнула пальцем в ее едва прикрытую пушком щелочку. Хадзима вдруг выгнула спину, забилась в судорогах, и мне пришлось закрыть ей рот рукой, чтобы заглушить стоны умирающей. Хадзима была лучше Нуры, драматичнее, ароматнее.
Дни шли за днями, и мы с Хадзимой стали встречаться каждую ночь. Мы говорили, что спим вместе, «потому что так теплее», и это не удивляло наших товарок по комнате. Когда я стала взрослой, я улыбнулась, подумав, что на самом деле наш дортуар был не чем иным, как вопиющим лупанарием, процветавшим под носом у надзирательниц и словно в насмешку над распорядком интерната.
В классе я смертельно скучала — учеба казалась мне более полезной для горожанок, чем для такой деревенщины, как я. Трудно убедить потомка многих поколений безграмотных — и гордящихся своей безграмотностью — крестьян в преимуществах учения! Моя лень сердила учителей, но мне вовсе не хотелось им угождать. Я проводила время, глазея на облака и ожидая Хадзиму.
Однако мы с Хадзимой расстались в конце года, без слов, без слез и без клятв. В нашем возрасте слово «любить» не отдавалось эхом в сердце, а однополые ласки не предполагали никаких последствий. Секс — это иб: непристойность, возможная только между мужчинами и женщинами. Мы с Хадзимой лишь готовились к тому, чтобы встретить самца.
Что касается моего тела, оно менялось с такой головокружительной скоростью, что казалось невозможным когда-либо его нагнать. Оно удлинялось, вытягивалось, расширялось и округлялось даже во сне. Оно было похоже на мою родину — страну молодую, трепещущую от нетерпения, только что расставшуюся с колонизаторами, но не разошедшуюся с ними окончательно. На севере открывались текстильные фабрики, угрожая отцу разорением, а молодые мужчины, отъевшиеся и обучившиеся, начинали считать, что деревня не подходит для них, что она слишком тесна для их голов, набитых уравнениями, социалистическими лозунгами или панарабистскими мечтаниями.
Теперь во мне пробудился интерес ко всему моему телу, а не только к половым органам. Я рассматривала ступни и находила их чересчур плоскими; утешалась я, любуясь тонкими щиколотками и запястьями, а еще больше — сужающимися к ногтям пальцами, унаследованными от матери. Грудь моя росла как на дрожжах, дерзкая, полная жизненных соков. Мои половые губы, такие пухлые, что они иногда вылезали из-под трусиков, покрыл шелковистый пушок. Мой холмик теперь наполнял руку и прижимался к ладони, как спина потягивающейся кошки. Кожа у меня была нежная, но не тонкая, янтарного оттенка, но не смуглая. Мои глаза, почти желтого цвета, притягивали много взглядов. И родинка на подбородке — тоже. Но мое тело громче, чем лицо, кричало о скандальной своей красоте.
Все это положило конец моей учебе: у нотариуса Хмеда текли слюнки от нетерпения.
Ему досталась только шкурка, а мякоть сохранилась для рта и фаллоса Дрисса.
* * *
Бежать. Порвать с Дриссом. Забыть о желании. Отречься от наслаждения. Смириться со страхом. Взглянуть ему в глаза. Две фаянсовые собачки. Страх любить. Страх возбуждаться. Блевать и страдать от ревности. От ненависти. Не признаться даже себе, что способна последовать за Дриссом в любых его капризах. Не ходить вокруг да около горшка как кошка, — из боязни туда свалиться. Я задыхалась и отказывалась подойти к телефону, когда звонил мой любовник.
Наконец он выследил меня, силой посадил в свою черную «DS» и увез ужинать в ресторане с видом на порт. Я не притронулась к султанке и креветкам. Он методично напивался пивом.